Выбрать главу

— Посчитай! — глаза, его засеребрились хитростью. — Счет дружбе не помеха!

— Какой может быть разговор! — сказал Канфель, перекладывая деньги в свой с золотой монограммой бумажник. — Я вам верю, как доктору!

— Покорно благодарю! — еще почтительней ответил Мирон Миронович и, пришаркивая правой ногой, проводил Канфеля до двери. — Завтра обсудим, и с богом за дело!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

ГДЕ НАЙДЕНА ОСЬ И НАЧАЛОСЬ ВРАЩЕНИЕ

1. ОСЬ

Перешивкин вернулся домой расстроенным, его заявление было рассмотрено в Наркомпросе, и увольнение признано правильным. Перешивкин не боялся нужды, у него был собственный дом, полученный в приданое, в сундуках лежали куски добротного сукна и полотна. Но он негодовал, что его унизили, забыли о научных заслугах, об его конспекте по физике, одобренном и изданном тем же Наркомпросом. Они считал, что в школе надо преподавать по-русски, не соглашался учить татарский язык, хотя, как старый евпаториец, понимал по-татарски и, не таясь, много раз заявлял, что русский язык покорит все языки на земном шаре. Он не выносил, когда при нем неправильно говорили по-русски, поправлял, передразнивал, — к из-за этого часто ссорился со своей женой Амалией Карловной, урожденной фон-Руденкампф.

Наутро после поездки Перешивкин встал рано, выпустил из сарая двухгодовалую свинью, которая, вопреки ее женскому полу, называлась «Королем», и пошел в сад, где ручной журавль играл с любимцем Амалии Карловны, с фокстеррьером.

Десять лет Перешивкин жил в своем доме и десять лет думал, что все расположено так, чтобы было удобно хозяину. Но в это утро, сходя по ступеням, он решил, что они слишком узки, сев на садовую скамейку, заметил, что она — низка, смотря на забор, собственноручно выкрашенный в зеленый цвет, нашел его мрачным, и эту мрачность отыскал в узких окнах, дымовой трубе и даже в старой лозе, прислонившейся к стене дома. Перешивкииу стало грустно, он позавидовал егозливым фокстеррьеру и журавлю, топнул на них ногой. Собака села, подняв правое ухо и склонив голову набок. Журавль разбежался, подпрыгнул и взлетел на акацию, заорав:

— Кюрр! Кюрр!

Обыкновенно, слыша журавлиный крик, Перешивкины радовались, уверенные, что журавль повторяет имя их сына, Кира; но в этот раз учитель поднял камешек, прицелился и швырнул в нервную птицу. Свинья, которая вертелась у ног Перешивкнна, шарахнулась в сторону и помчалась галопом к ее любимому месту — помойке. Перешивкин шагал, опустив голову и переваливаясь. Левая рука его плотно прижалась к туловищу, а правая в такт шагам качалась, как маятник. Он облокотился о забор и, грызя ногти, смотрел на противоположный дом, где жил бывший член школьного совета Иван Федорович Трушин. Перешивкин не мог забыть, как этот сын сапожника спрашивал его при всех:

— Вы запрещали на ваших уроках татарским мальчикам разговаривать на своем языке?

— Я полагаю, — с достоинством отвечал Перешивкин, — что в русской школе инородцы должны говорить по-русски!

В волнении Перешивкин стиснул деревянную перекладину забора, потянул, и, взвизгнув, она с гвоздями оторвалась от доски. Он стал прибивать ее кулаком, думая, что сейчас Трушин умоется, выпьет чаю, возьмет портфель и пойдет на службу, не взглянув на него, Перешивкина. Он сжал кулачищи, насадил их, как крынки, на колья забора и обратился к Трушину с отповедью, которая сложилась у него, тугодума, спустя много времени после злополучного дня:

— Вы еще, уважаемый, не можете ценить хорошего педагога! — пришептывал он, отчего его нижняя губа оттянулась еще больше и обнажила клык до десны. — Физика — трудный и нужный предмет в условиях вашего советского бытия! Что вы можете сделать без наших формул и физических приборов? — спросил он и с наслаждением ответил, еще глубже насаживая кулачищи на острия. — Вы не сможете измерить температуру больного, вы не узнаете, какая будет завтра погода, вы не почувствуете землетрясения, которое произойдет у вас под ногами! Вы выгнали меня, но осталась моя лаборатория, мой превосходный конспект! Я остался! Я! — и он ударил себя в грудь кулаком. — Я обвиняю вас, сударь, в невежестве и низменных побуждениях! Я доберусь до вас! — и Перешивкин яростно погрозился кулачищем противоположному дому.

Узкая Хозяйственная улица просыпалась: вот пробежала девочка-прислуга с плетеной сумкой, прошагал в черной рубахе татарин-грузчик, прошел, словно танцуя па-де-натинер, парикмахер Поль-Андре. Все они здоровались с Перешивкиным, а парикмахер приподнял за поля свою соломенную шляпу и с почтением описал ею над головой полукруг. Калитки, хлопая, стали выпускать людей, которые шли к письменным столам, прилавкам, машинам, чтобы, начать в Евпатории новый государственный день. Увешанный губками и туфлями, с Мойнакской медленно брел грек, ворочал глазами-маслинами, окруженными красными веками, и тянул вполголоса: