Выбрать главу

В последний раз он оглянулся на свой дом, увидел свет в окне Ирмы и остановился. Вобрав голову в плечи и растопырив руки, крался он по саду, замирал при хрусте гальки, затаивал дыханье. Он зашел за абрикосовое деревцо, которое росло на расстоянии двух шагов от окна Ирмы, встал на цыпочки и заглянул в окно. Ирма в ночной сорочке стояла посредине комнаты, держала перед собой зеркальце, смотрелась в него, оправляя головную повязку, расшитую шелковыми васильками. Язык Перешивкина сделался сухим, стал уменьшаться во рту, исчез, и учитель на мгновенье почувствовал, что он — немой. Ему стало страшно, он закрыл глаза, нащупал зубами язык, куснул его и обрадовался боли, как водке. Открыв глаза, он осторожно отошел назад шагов на десять, нарочно откашлялся и, громко ступая, пошел к дому. Он прогромыхал по ступеням, с шумом распахнул дверь, повесил на гвоздь плащ и подошел к столу, где, по обыкновению, ему под салфеточкой был оставлен ужин.

Это было в пятницу, в половине одиннадцатого ночи, а два раза в неделю, по средам и пятницам, Амалия Карловна верная заветам Лютера, требовала от мужа ласки. В белом капоте с зелеными цветочками, в чепце с розовыми бантиками, она вышла к мужу и молча следила за тем, как он ел. Когда он ушел в спальню, она подошла к Киру, спавшему на диване, погладила сына по щеке, поправила подушку и привернула фитиль лампы, которая сразу запыхтела, замигала, как Перешивкин спросонья. В спальне она прикрыла куском красной материи садовый фонарь, давно заменяющий ночник, и на цыпочках подошла к кровати, где под одеялом лежал муж.

— Mein Lieber! — нежно сказала Амалия Карловна. — Вздыхайте на меня!

Это желание жены Перешивкин исполнял каждую ночь, и каждую ночь, вдыхая перегар спирта, Амалия Карловна плакала. Перешивкин сел на кровать, приблизил рот к жене и, придерживая на груди одеяло, дохнул на нее.

— О, ви есть ангел! — воскликнула Амалия Карловна, убедившись, что он трезв. — Целофайте меня один раз!

2. ЛЮБОВЬ К БЛИЖНЕМУ

Сидякнн, — недоступная мечта пале-роялисток, — похудел, загорел и, окутанный дымкой романтической славы, был настолько избалован вниманием и лестью, что сам преобразился в своих глазах. Его костюм был всегда выутюжен, полоска на брюках отточена, как нож, воротник и сорочка казались сахарными, а завязанный поперечным бантиком галстук — редчайшей тропической бабочкой. О нем рассказывали, что он первый никогда не кланяется и, когда удостаивает пожатия руки, то принимает во внимание пол и социальное происхождение: женщинам подает пять пальцев, мужчинам из столицы — четыре, из провинций — три, нетрудовому элементу — два, а бывшим людям, например графу, — всего один указательный палец. О нем говорили, что он принимает у себя в номере в строго установленные часы, от 12 до 2, что на его двери прибита картонка с надписью: «Без доклада не входить» и что на счетах прачки он сперва красным карандашом кладет резолюцию: «Уплатить. Сид.», а после этого присылает деньги с номеранткой. (Если бы собрать все эти россказни, — можно было бы написать об уполномоченном Госхлебторга нравоучительный роман, хотя критики в один голос закричали бы, что такого коммуниста не было и не могло быть.)

В номере Сидякина все еще стояла «дополнительная» кровать, на которой поверх пале-рояльского тканьевого одеяла было постлано шелковое, сидякинское, и лежали две подушки, пышно взбитые, с вогнутыми во внутрь углами. Перед кроватью лежал коврик, расшитый татарскими буквами и узорами, на коврике стояли ночные женские туфли из белого сафьяна, украшенного зелеными полумесяцами. Этот коврик и туфли Сидякин купил на Катык-базаре, по вечерам садился на краешек коврика, гладил туфельки и. закрыв глаза, предавался сладким размышлениям. Вот Ирма просыпается, открывает глаза, щурится от солнца, потом пьет в постели чашку какао, рукава ночной кофточки сползают, и он, Сидякин, целует ёе в локоток.