Выбрать главу

Он обмакнул ручку кругляша в чернильницу, подал Ирме, и она, положив расписку на подоконник, написала внизу фамилию, число, месяц и год.

— Вы меня познакомьте с репертуаром вашего театра! — попросила Ирма и протянула руку.

— Разобязательно! — пообещал Мирон Миронович, взяв руку и поцеловав Ирму в плечо. — Забегу на недельке!

Он пообещал дирижеру дать на чай, представил его Ирме, и танцовщица, назвав себя балериной государственных театров, стала договариваться с музыкантом. Возвращаясь к столу, Мирон Миронович наклонился к уху Сидякина и, сдерживая хлещущее через край злорадство, прошептал:

— Уж и номерок я с ней приготовил! По гроб не забудете!

— Одобряю! Сид! — промычал уполномоченный. — Пойдите к управделами. Он поставит печать!

На куцую эстраду вышли музыканты: косой на правый глаз скрипач-дирижер, виолончелист, нервно поправляющий пенснэ и куклолицая пианистка. Кругляш зажег свечи, стоящие в подсвечниках пианино, и огарки, прикрепленные стеарином к пультам. Музыканты положили на пульты ноты, пианистка, ударяя пальцем по клавише, взяла ля бемоль, скрипач и виолончелист настроили инструменты.

— Вальс трист! — детским голосом об’явил дирижер и резко вскинул голову, словно его дернули сзади за веревочку. Он постучал смычком о пульт, взмахнул смычком два раза, и скрипка, виолончель, пианино заныли, состязаясь друг с другом в медленности и приглушенности. Эти звуки баюкали Канфеля, погружали по горло в сладкую теплоту и вызывали на нежность.

— Цыганскую! — крикнул он музыкантам и, покачнувшись на стуле, оперся о плечо Рахили. — Я хочу песни, как воды!

— Вам таки нужна вода! — ответила Рахиль, снимая его руку со своего плеча, и глаза ее загорелись, как черные электрические лампочки.

Пианистка взяла бубен, скрипач насадил на скрипичную подставку сурдину, виолончелист положил у ног металлический треугольник, и вот, — как заарканенная дикая лошадь, — рванулась цыганская песня! Скрипач приседал, раскачивался из стороны в сторону, — смычок его раненой птицей взлетал, падал и бился; пальцы виолончелиста скользили по деке, трепетали, присасывались к струнам, — виолончель причитала, мычала, орала. Виолончель выбивалась из последних сил, чтобы догнать пианистку, которая превратилась в две сумасшедшие руки — скачущие, перекрещивающиеся и выбивающие протабаченные зубы пианино. От этой музыки голова Канфеля вертелась жужжащим волчком, по артериям его бежало молодое, красное вино, и, высоко подняв руки, он пошел к эстраде. (Также выходила Стеша в «Красном Яре», затянутый в широкий, красный кушак гитарист подавал ей бубен, она кланялась в пояс пьяной публике и плясала под гитарные всхлипы, под всплески ладошей и выстрелы каблуков.) Канфель ставил ногу, отдергивал ее от пола, словно пол был накален и, притоптывая, изгибаясь, не сходя с места, поворачивался кругом. Он пел, проглатывая средние слова и растягивая гласные в конце куплета:

Поденьте, поденьте бокалы проскалинт! Чевеньте, чевеньте браванта сэгэдых!

Вдруг, схватив с пианино бубен, он ударил в него локтем, поплыл, упершись руками в бока и пружиня ноги на носках. Под общий смех и рукоплесканья, он опустил правую руку с бьющимся в лихорадке бубном, и плечи его затрепетали:

Эх, распошол тумро Сиво грал пошол! Ах, да распошол, хорошая моя!

(Второй Канфель высунулся по пояс из стенного зеркала, мокрые волосы его сбились на лоб, воротник размяк, галстук сполз, на месте банта торчала медная головка запонки. Канфель смешно закидывал голову, вперяя в потолок глаза, улыбался, полуоткрывая рот, показывая зубы, и кокетливо закрывался бубном, делая глазки.) Оркестр оборвал песню, дирижер переменил ноты на пульте, повернулся с поклоном и стрельнул в Ирму косым глазом:

— Аллилуйя!

Ирма положила руку на плечо Сидякина, откинула голову и, держа в уголке рта папиросу, дымила и передергивалась. Сидякин напирал грудью, шел на всех парах, отдувался и пыхтел, а Ирма, прижимаясь голым плечом к бакенбарде, покорялась и отступала.

— Алло! — крикнула она, обнимая коленями его колено.

— Всегда готов! — рявкнул он, повертывая ее вокруг себя,

— Ты чего нос повесил? — крикнул Мирон Миронович Перешивкину. — Наливай по маленькой!

Обмякая на стуле, Перешивкин растопырил ножищи, голова его, упираясь тупым подбородком, стояла на столе, как медный котел, по бокам головы торчали красные уши — ручки котла, и только глаза — заклепанные гвозди, уставились на ирмины ноги. Граф пил вино, присосавшись губами к крану боченка, красная жидкость текла по его лицу, спортивному костюму и струйкой сбегала с краг на пол.