Все очень просто. Для русских итальянцы — носители великой и вожделенной западной культуры. Для австралийцев же это потомки первых бедных эмигрантов-«макаронников», содержателей крохотных ресторанчиков и пекарен. Машина подружка Джэмма — полуитальянка. Языка не знает не только она, не только ее отец — дедушка с бабушкой, из поколения первых эмигрантов, и те говорят в семье только по-английски. Итальянский для них — язык бедности, язык пережитых трудностей и лишений. Говорить на нем и вспоминать все то, от чего когда-то убежали за тридевять земель, им, видимо, не хочется. Точно так же воспринимает корейский и первая волна корейских эмигрантов — как язык нищеты. А язык страны, в которую приехали, — как язык преуспевания и благоденствия. Самая заветная мечта большинства корейских эмигрантов — чтобы дети их смогли как можно основательней врасти в эту благополучную среду и стать «настоящими австралийцами» — или русскими, американцами… Недаром очень многие корейцы второго поколения в СССР выбирали русское филологическое образование. Чтобы великолепно выучить русский — и полностью забыть корейский.
Но не только бедностью исторической родины объясняется нежелание людей говорить на ее языке. Есть и другая причина, и она касается уже более поздних поколений эмигрантов из Кореи. Эти корейцы приехали из экономически развитой страны, однако своего языка стесняются и они. Дело тут, на мой взгляд, в том, что язык лучше, чем что-либо иное, концентрирует в себе культуру нации. На каждом шагу национальная ментальность, заложенная в языке, вступает в противоречие с мышлением, господствующим на новой родине эмигранта. К примеру, корейское «чипсарам» — это вовсе не русское «жена», хотя именно такой перевод дают словари. Перевод такой, а смысловая нагрузка совсем другая.
Недавно наблюдала, как на детской площадке в Канберре играли отец с маленьким сыном. Это были то ли корейские, то ли китайские эмигранты, причем давно приехавшие. У отца — легкий акцент, у сына лет пяти уже неотличимая от окружающих австралийская речь. Сын убегал, отец догонял, и говорили они между собой по-английски следующее.
— Daddy, you fatty little pig! You'll never catch me!
— Why, you little rascal?
— Because you fat! You fat piggy!
По-русски это означало:
«Папа, ты жирный поросенок! Ты никогда меня не догонишь!
— Почему, ты, плутишка?
— Потому что ты жирный. Ты жирный поросенок».
Даже в переводе на русский язык этот мирный семейный диалог звучит дико, рука сама собой так и тянется к ремню. А что будет, если сказать то же самое по-корейски? «Абочжи, но ттунттунхан твечжисэккия?…» Тут уж рука потянется не к ремню — к ружью. Более циничного нарушения принципа сыновней почтительности и придумать нельзя: так с родителями в конфуцианских странах не говорит и последний подонок.
Обучая сына корейскому языку, родителям-эмигрантам пришлось бы научить его одновременно и многому другому. Пришлось бы научить его кланяться взрослым и почтительно разговаривать с ними, пришлось бы научить, говоря о себе, постоянно употреблять естественную для корейского языка уничижительную форму. Как совместить это с западной массовой культурой с ее культом «молодых и свободных», с подростковыми телесериалами, где взрослые, и особенно учителя, постоянно изображаются дураками, занудами или деспотами, по определению враждебными тем, кто «выбирает пэпси»? Да даже тем, кто выбирает пока молочко в бутылочке. Показательный пример — популярный голливудский мультфильм «Король-лев», получивший Оскара. Главный герой львенок по-черному издевается над учителем, попугаем Зазу, и это подается не как проступок героя, а как свидетельство его раскованности и остроумия, которыми зрители должны восхититься.
Как назвать по-корейски многострадального Зазу — «Зазу-сонсэнним» («Зазу-учитель»)? Нестыковочка получается: «сонсэнним», или «преждерожденный», — это тот, кто, по корейскому обычаю, по классу с палкой ходит. А как приучить эмигрантского ребенка к выражениям «ури нара», «ури качжок», «ури омма» («наша страна», «наша семья», «наша мать» — иначе, «моя мать», например, по-корейски сказать нельзя) в обществе, живущем по законам индивидуализма, с идеологией, устами певицы Уитни Хьюстон утверждающей, что «самая великая любовь на свете — это любовь к себе»? Из разговоров с корейскими эмигрантами становится понятно, что для многих из них родной язык — это негативный символ уже не бедности, а «отсталой», «репрессивной» конфуцианской идеологии. Как сказал мне один корейский аспирант: «Вы что, корейские фильмы смотрите? Неужели эта чушь может нравиться? И чтобы язык не забыть? Знаете, я бы сам его с удовольствием забыл».