Я невольно отступил назад.
— Что это с ними? — спросил я у Мелфорда. — Вот дерьмо! Похоже на какой-то медицинский эксперимент.
— В каком-то смысле так и есть, — ответил Мелфорд с неизменным спокойствием, которому я уже перестал удивляться. — Но подопытные животные в данном случае не они, а мы. Ни один вид живых существ, за исключением разве что ройных насекомых, не способен жить в таких условиях. Живые твари не могут существовать в такой тесноте. Но свиноводы загоняют их в эти клетушки, потому что таким образом можно вырастить больше свиней на меньшей площади. Все это делается для повышения рентабельности производства. Не будем даже говорить о том, как страдают эти свиньи. Наверное, у большинства из них уже разрушена психика. Кроме того, их тела протестуют на физиологическом уровне, они не в состоянии переносить такой стресс, а потому оказываются очень легко подвержены всевозможным заболеваниям. Поэтому их до отказа накачивают антибиотиками — как ты понимаешь, не затем, чтобы они были здоровы, а только затем, чтобы смогли выжить в этом концлагере и при этом достичь убойной массы.
— Все равно я не понимаю. Неужели нет каких-нибудь специальных инспекторов, которые могут сказать, что эти животные больны и в пищу не годятся?
— Есть. Этим занимается Министерство сельского хозяйства. То есть за то, чтобы мясо больных животных не поступало в пищу, отвечает то же самое ведомство, которое должно стимулировать потребление американских продуктов, в том числе мяса. Гуманно обращаться с животными и контролировать качество мяса невыгодно, потому что стоит денег, а если мясо подорожает — сам понимаешь, электорат расстроится. Так что если даже какой-нибудь инспектор вдруг попытается остановить это безумие, то фермеры, над которыми инспектора, собственно, и должны осуществлять надзор, сразу же примутся строчить жалобы — и в результате инспектора переведут на другую должность или вовсе уволят. В итоге мы получаем то, что получаем: все держат рот на замке, а больных животных отправляют на бойню, где частенько расчленяют живьем. При этом части с явными признаками болезни отрезают, а все остальное, накачанное антибиотиками и гормонами роста, попадает в конце концов на чей-то обеденный стол.
— Ты хочешь сказать, что мясо, которое мы едим, на самом деле несъедобно? И знаешь об этом только ты?
— Почему же? Многие об этом знают. Но людям говорят, что все в порядке, — и они верят. Society wants what society gets — толпа хочет того, что получает. Помнишь? Зато у нас есть ошеломляющая статистика: семьдесят процентов потребляемых антибиотиков уходит на нужды животноводства — свиноферм, птицеферм и прочих хозяйств, продукты которых в конце концов попадают к нам на стол. У большинства из нас в организме постоянно присутствует некоторое количество антибиотиков, так как мы регулярно потребляем их в небольших дозах. В результате бактерии приспосабливаются и становятся к ним устойчивы. Даже если бы мне было наплевать на то, как обращаются с животными, я по крайней мере боялся бы этой чумы, которая рано или поздно сметет нас с лица земли.
— Я тебе не верю, — возразил я. — Если бы это было действительно так опасно, наверняка кто-нибудь что-нибудь сделал бы, я уверен.
— Все происходит совсем не так, как ты думаешь. Миром движут деньги. Если бы вдруг разразилась эпидемия чумы и выяснилось бы, что источник заразы — животноводческие хозяйства, тогда, возможно, кто-нибудь что-нибудь бы и сделал. А пока что слишком многие с этого кормятся, и кормятся очень неплохо. И сенаторы, и представители сельскохозяйственных штатов утверждают, будто вред интенсивного животноводства пока не доказан — а все потому, что они получают огромные суммы взносами на избирательные кампании от гигантских сельскохозяйственных концернов, которые разрушают семейные фермерские хозяйства, а на их месте строят эти чудовищные концлагеря.
— Я не верю, что все так плохо, — упирался я.
— Ты говоришь, как ребенок, агитирующий в пользу идеологии. Как это — все не так плохо? Ты же видишь это собственными глазами. Все именно так плохо. А раз уж ты не веришь даже собственным глазам, значит, ты вообще не способен поверить ничему, кроме того, во что уже веришь. Возразить мне было нечего.
— Послушай, — продолжал он, — даже если страдания животных не вызывают у тебя сочувствия и ты настолько ограничен, что не желаешь задумываться о медленном разрушительном воздействии, которое оказывает на твой организм испорченное мясо, то подумай хотя бы о другом: владельцы больших корпораций блюдут свои интересы, пытаясь нас успокоить, убедить в том, что нашему существованию ничто не грозит, — и последствия этого будут ужасны, фатальны, смертельны.
Аргумент был веский, возразить было нечего.
— Ну ладно, пойдем отсюда.
Несмотря на вонь, которая продолжала нас окружать, даже когда мы вышли из свинарника, я не мог заставить себя так просто уйти. Мы стояли посреди поляны, и я в немом изумлении пялился на это жуткое строение.
— А ведь все то, что мы только что видели, — сказал Мелфорд, — нужно помножить на миллионы, даже на миллиарды, — и невольно задумываешься…
— О чем задумываешься? — глухо спросил я.
— О том, справедливо ли пожертвовать человеческой жизнью ради жизни животного.
Несмотря на все, что я видел, ответ тут же сорвался с моих губ.
— Нет, — сказал я.
— Ты уверен? Представь себе такую ситуацию: к примеру, ты случайно оказываешься свидетелем изнасилования. На женщину напали, и единственный способ ее спасти — это убить насильника. Должен ли ты его убить в таком случае?
— Если других вариантов нет, тогда конечно.
— А почему? Почему ты считаешь такой поступок приемлемым?
— Потому что я считаю, что любая женщина имеет большее право не быть изнасилованной, чем насильник — жить.
— Хороший ответ. А разве животное не имеет права не подвергаться мучениям? И разве это право не выше права мучителя на удовлетворение своих потребностей или получение выгоды?
— Нет. Но послушай, Мелфорд. То, что мы увидели там внутри, действительно ужасно. Отрицать это невозможно. Но все-таки существует четкая грань между людьми и животными.
— Потому что людям свойственна гораздо более высокая степень самосознания?
— Именно поэтому.
— А как насчет умственно отсталых людей? О тех, кто сознает себя и свое существование ничуть не более, чем обезьяна? Значит ли это, что такие люди прав имеют не больше, чем обезьяны?
— Разумеется нет. Все равно это человеческие существа.
— И потому имеют все те же права, что и все остальные человеческие существа, не так ли? То есть самые слабые из нас должны иметь те же самые права, что и все остальные, так я понимаю?
— Да, — ответил я. — Именно так.
— Как ты думаешь, каково происхождение этих прав? Они естественны, единственно возможны и справедливы? Или же мы их сами придумали, для собственного удобства — морального, экономического, физического? Почему остальные существа, способные на чувства и эмоции, не могут иметь тех же прав? Говорить, что мучить свинью нехорошо лишь в том случае, если это не приносит выгоды, только потому, что нам выгодно развивать экспортную торговлю и покупать в магазине дешевое мясо, — просто абсурд. Мораль не может зависеть от выгоды. Ведь нельзя разрешить заказные убийства, а непреднамеренные считать преступлением. Разве жестокость, основанная на денежных интересах, — меньшее зло, чем любая другая жестокость?
— Я понимаю, о чем ты говоришь, но все равно мне кажется, что здесь есть определенная иерархия. Возможно, животным и свойственны эмоции, но они не пишут книг и не сочиняют музыку. А у нас есть воображение и способность к творчеству — значит, человеческая жизнь в любом случае ценнее, чем жизнь животного.