Выбрать главу

Речь здесь идет о том, что можно назвать кризисными моментами. В самом процессе истины «кризиса» не существует. Инициированный событием, он по полному праву разворачивается до бесконечности. Но возможен кризис одного или нескольких «кто-то», входящих в состав индуцируемого этим процессом субъекта. Всем известны моменты кризиса у влюбленного, упадка духа — у исследователя, усталости — у активиста, творческого бесплодия — у художника. Сюда же относятся и длительное непонимание математического доказательства тем, кто это читает, и необоримые темноты стихотворения, красота которого тем не менее угадывается, и т. п. Мы уже говорили, откуда берется подобный опыт: под давлением требований заинтересованности — или, наоборот, императива трудной новизны в субъективном продолжении верности — возникает разрыв в фикции, за счет которой я сохраняю как образ самого себя смешение интересов и незаинтересованной заинтересованности, человеческого животного и субъекта, смертного и бессмертного. После чего открывается чистый выбор между «Продолжать!» этики этой истины и логикой «упорствования в бытии» простого смертного, которым я являюсь.

Именно кризис верности, изменяя образу, всегда и подвергает испытанию единственное правило состоятельности и, стало быть, этики: «Продолжать!». Продолжать даже тогда, когда утерян след, когда больше не чувствуешь, что через тебя «проходит» процесс, когда само событие затемнено, когда его имя затерялось или задаешься вопросом, не дано ли оно заблуждению, а то и личине.

Ибо хорошо известное существование личин весомо помогает в придании кризисам формы. Мнение нашептывает мне (и, стало быть, нашептываю себе я сам, ведь я никогда не нахожусь вне мнений), что моя верность вполне может оказаться вершимым мною над собою же террором, а верность, которой я верен, очень схожа, слишком схожа с тем или иным несомненным Злом. Такое всегда возможно, поскольку формальные черты этого Зла (как личины) в точности те же, что и у истины.

И тогда я подвергаюсь опасности предать истину. Предательство не есть простое отречение. К сожалению, невозможно просто «отречься» от истины. Отрицание в себе Бессмертного — совсем не то же самое, что отказ, прекращение: я всякий раз должен убеждать себя, что Бессмертный, о котором идет речь, никогда не существовал, и таким образом присоединяться по этому пункту к мнениям, само существование которых на службе у интересов является в точности этим отрицанием. Ибо Бессмертный, если я признаю его существование, предписывает мне продолжать, за ним стоит вечная мощь вызывающих его истин. И, следовательно, нужно, чтобы я предал в себе становление субъектом, чтобы я стал врагом той истины, субъект которой составлял — подчас вместе с другими — тот «кто-то», которым являюсь я.

Этим объясняется, почему былые революционеры оказываются вынуждены заявить о своих прежних заблуждениях и глупости, влюбленный перестает понимать, почему он любил эту женщину, а усталый ученый доходит до того, что теряет веру в становление своей науки и начинает бюрократически над ним глумиться. Так как процесс истины является имманентным разрывом, вы можете его «покинуть» (что означает, по сильному выражению Лакана, обратиться к «услужливым благам»), только порвав с этим ранее вас охватившим разрывом. И мотивом для разрыва с разрывом служит непрерывность. Непрерывность ситуации и мнений: под именем «политики» или «любви» имела-де место в лучшем случае иллюзия, в худшем — личина. И получается, что поражение этики истины в неразрешимой точке кризиса предстает предательством.

И это Зло, от которого нет возврата, второе после личины имя Зла, возможности которого подвержена истина.

3. Неименуемое

Как мы уже говорили, истина — таков ее эффект «возвращения» — преобразует коммуникационные коды, меняет режим мнений. Дело не в том, что мнения становятся «истинными» (или ложными). Они на это не способны, и в своем вечном множественно-бытии истина остается безразличной к мнениям. Но они становятся другими. Это означает, что некогда очевидные для мнения суждения более ни на что не годятся, что необходимы другие, что изменились способы коммуникации, и т. д. Мы назвали этот эффект переработки мнений силой истин. И тогда перед нами встает следующий вопрос: является ли сила истины в той ситуации, где она продолжает свою верную траекторию, силой потенциально всеобъемлющей?

В чем же состоит на самом деле гипотеза о всеобъемлющей силе той или иной истины? Чтобы это понять, нужно вспомнить о наших онтологических аксиомах: ситуация (объективная), в частности, та, в которой «работает» истина (субъективная), всегда остается множественностью, состоящей из бесконечного числа элементов (каковые, впрочем, в свою очередь являются множественностями). Что же тогда такое общая форма мнения? Речь идет о суждении, выносимом по поводу того или иного элемента объективной ситуации: «Погода стоит предгрозовая», «А я вам скажу, что все политики— подонки» и т. д. Для того чтобы можно было «обсуждать» элементы ситуации — каковые суть все, что принадлежит к этой ситуации — в терминах мнения, требуется, чтобы они были тем или иным образом поименованы, «Именовать» означает всего-навсего, что человеческие животные в состоянии сообщаться по поводу этих элементов, социализировать их существование, подчинить их своим интересам. Назовем «языком ситуации» возможность прагматически называть составляющие ее элементы и, следовательно, обмениваться мнениями по их поводу.

Всякая истина тоже имеет дело с элементами ситуации, поскольку ее процесс — не что иное, как их испытание с точки зрения события. В этом смысле имеет место опознание этих элементов процессом истины, и, когда речь заходит о том, что кто-то входит в состав субъекта истины, он наверняка внесет свою лепту в это опознание, используя язык ситуации, которым в качестве «кого-то» он пользуется наравне со всеми остальными. С этой точки зрения, процесс истины проходит через язык ситуации, как он проходит и через все ее знания.

Но испытание элемента согласно истине — нечто совсем другое, нежели прагматическое суждение о нем в терминах мнения. Речь идет не о том, чтобы присвоить этот элемент в интересах— впрочем, весьма расходящихся, поскольку мнения не согласуются друг с другом — человеческих животных. Речь идет единственно о том, чтобы высказаться о нем «по-истине» исходя из постсобытийного имманентного разрыва, И это высказывание незаинтересованно, оно стремится наделить элемент своего рода вечностью, с чем согласуется становление Бессмертным «кого-то», участвующего в субъекте истины — в субъекте, который и является реальной точкой высказывания.

Отсюда вытекает ключевое следствие: истина в конечном счете меняет имена. Под этим надо понимать, что ее собственное наименование элементов есть нечто иное, нежели прагматическое наименование, как в своей исходной точке (событие, верность), так и в своем предназначении (вечная истина). Так обстоит дело, даже если процесс истины проходит через язык ситуации. Тем самым следует согласиться, что, помимо языка объективной ситуации, который позволяет обмениваться мнениями, существует язык-субъект (язык субъективной ситуации), который допускает запись истины. На самом деле, этот пункт очевиден. Математизированный язык науки никоим образом не является языком мнений, в том числе и мнений по поводу науки. Язык любовного объяснения внешне может выглядеть весьма банальным («я тебя люблю», например), и тем не менее оказывается, что его сипа в данной ситуации лежит вне обычного употребления тех же слов. Язык стихотворения— вовсе не журналистский язык. Ну а язык политики до такой степени своеобразен, что общественное мнение окрестило его «казенным». Но нас интересует тот факт, что, будучи направлена на мнения, сила истины вынуждает прагматические наименования (язык объективной ситуации) отклониться и деформироваться при соприкосновении с языком-субъектом. Именно это и ничто другое меняет под влиянием истины устоявшиеся коды коммуникации.