С чем-то подобным имеем мы дело и здесь. Какова та поверхность, что позволила возникнуть образу Антигоны как образу страсти — недаром упоминал я на одном из наших занятий о евангельском "Отче, почему ты меня оставил?", буквально звучащем в одном из стихов трагедии. Трагедия — то, что разворачивается на первом плане, чтобы произвести этот образ. В анализе процесс движется в обратном направлении — мы рассматриваем, как следовало выстроить образ, чтобы произвести известный эффект. Итак, начнем.
Я уже обращал ваше внимание на ту неумолимость, не знающую ни страха, ни жалости, что сказывается у Антигоны ежеминутно. В одном месте, в стихе 875, хор называет Антигону, явно сожалея о ней, αντόγνωτος. В слове этом важно расслышать отголоски γνώθι aeavTovдельфийского оракула — смысл совершенного познания себя, которое ей приписывают, станет тогда невозможно проигнорировать.
Уже когда в начале пьесы Антигона доверяет свой замысел Йемене, речь ее, как я уже говорил, необычайно сурова. — Понимаешь ли ты, что сейчас происходит? — говорит она. Креонт только что ввел в силу κήρυγμα — термин, играющий, кстати сказать, важную роль в современном протестанстком богословии, означая в нем измерение, в котором существует религиозное высказывание. Антигона изъясняется следующим образом: Так приказал Креонт — говорит она — тебе и мне. О да, и мне — с живостью прибавляет она. И заявляет Йемене, что именно она, Антигона, предаст погребению тело брата.
Посмотрим, что это в устах ее означает.
Действие развивается быстро. Приходит стражник с вестью о том, что брат похоронен. Здесь я хочу обратить ваше внимание на нечто такое, что говорит о значении, которое имеет творчество Софокла сегодня.
Находились исследователи, заявлявшие — мне кажется даже, что мысль эта запечатлена в заглавии одной из многочисленных работ, которые я разбирал — будто Софокл являет собой гуманизм. Его называют гуманистом, так как он нашел, якобы, подлинно человеческую меру, лежащую между укорененностью в архаических идеалах, еще свойственной Эсхилу, и склонностью к пафосу, сентиментальности, критике и софизмам, которую уже Аристотель ставил в упрек Еврипиду.
Что Софокл занимает среднюю между ними позицию — с этим я готов согласиться, но чтобы говорить о родственности этой позиции гуманизму нужно придавать этому слову совсем новый смысл. Что касается нас, аналитиков, то мы чувствуем, что жила темы так называемого гуманизма выработана до конца. Человек для нас разделяется, словно под действием спектрального анализа, на составляющие, пример чего я даю вам, исследуя сочленение Воображаемого и Символического, тот узел, где прослеживается связь человека с означающим и расщепление, splitting, которое в результате этой связи в нем возникает. В том же направлении движется и Леви-Стросс, когда пытается формализовать переход от природы к культуре, а точнее — существующий между ними разрыв.
Занятно наблюдать, как на заре гуманизма именно здесь, в анализе, бездонно глубоком, последних пределов, вблизи от последней черты, возникают образы, которые по своей завораживающей силе за весь прошедший под знаком гуманизма период истории не имеют равных.
Поразительным кажется мне, например, момент, отраженный в строках 360–365, где сразу же после ухода вестника, разыгравшего, как вы помните, целое клоунское представление, чтобы объявить новость, которая может дорого ему обойтись, вступает хор. Поистине ужасно, говорит хор, видеть человека, который упрямо не хочет верить, что верит. Верить, что верит во что? В то, что никто в данный момент не вправе вообразить себе — вот она, игра Sokйо δοκεΐν. Вот на что хотел я обратить ваше внимание в этом стихе, равно как и в реплике Креонта, говорящего стражнику, что тот, мол, строит из себя умника, рассуждая о δόξα. Здесь слышен явный намек на современные Софоклу философские словопрения вокруг этой темы. Сцена вообще призводит довольно жалкое впечатление, поскольку нас мало интересует, понесет ли стражник за дурную весть наказание, или выкрутится из положения, как это, на самом деле, и происходит.
И вот сразу после этой сцены и начинается, со стиха 332, песня хора, представляющая собой то, что я назвал ранее хвалой человеку. Начинается он словами Πολλά та δείνα к' ovhevανθρώπου δεινότερον ττέλει·
что означает буквально: много поразительных вещей на свете, но нет нет ничего поразительнее человека.
Для Леви-Стросса то, что хор говорит здесь о человеке, является в полном смысле слова определением культуры путем противопоставления ее природе — человек культивирует речь и возвышенные знания, он умеет зимой сохранить свое жилище от снега и спасти его от грозы, он знает, как защититься от влаги. И все же есть здесь и некоторое скольжение смысла — так, несомненная ирония видится мне в последующих за стихом ЗбО строках, в пресловутом παντοπόρος άπορος, подавшем повод для споров в отношении пунктуации. Общепринятая сечас пунктуация, насколько я помню, следующая — ποντοπόρος άπορος έπ' ουδέν έρχεται то μέλλον, παντοπόρος означает тот, кто знает кучу разных вещей. Что ж, у человека этого поистине не отнимешь, άπορος говорят, напротив, о том, кто оказался перед лицом чего-то беспомощным и бессильным. Термин апория вам, конечно, знаком, άπορος, одним словом, — это когда делать нечего. Как говорит гаитянская пословица, для человека нет ничего невозможного, что ему не по силам, за то он не берется. Такой уж у него обычай.