Меня вдруг пробил жар. Оказывается он уже несколько часов с видом деревенского дурака не просто треплется, а говорит прямо о том, что происходит со мной. Ведь вот я сижу, хочу есть и не могу этого сказать! Меня даже затрясло немножко, словно озноб какой вышел из глубины души. Помню, я поднял голову и сказал:
— Степаныч! А как насчет немножко перекусить?
Он вдруг, совершенно не меняя радужного выражения, стукнул меня обратной стороной ладони по лицу.
— Вы… ты чего? — растерянно спросил я.
— Это я не тебя, — ответил он что-то дикое и махнул рукой.
Я на какое-то время опешил, потом подыскал для себя объяснение — может, это он муху или комара бил, и успокоился.
Степаныч тем временем опять принялся говорить и предложил:
— Ну что, может, прогуляемся?
— Да, — ответил я. — А как насчет сначала перекусить-то?
— Что перекусить-то? — переспросил он.
— Ну, я имею ввиду, не позавтракать ли нам?
И тут он снова ударил. Я сообразил, что это он бьет не мух. Поэтому сказал:
— Не понимаю.
— Чего не понимаешь?
— Чего ты дерешься.
— Да это я не тебя, — снова беззаботно махнул он рукой и засмеялся.
— Ага, — ответил я. — Это очень приятно, что не меня. А кого же? Рожа-то моя.
— Ну, рожа-то твоя, — подтвердил он, — так чего, пойдем или посидим?
— Посидим, — решил я, потому что понял, что попал в новую задачу.
— Посидим, — легко согласился он. — Так что ты там насчет искренности-то надумал, победитель соцсоревнования.
Я понял, что за этим прозвищем скрывается подсказка:
— Почему победитель соцсоревнования?
— А у нас так мудрено, как ты, бывало, председатель колхоза выступал. Я как тебя слышу, так сдержаться не могу, так бы ему, гниде, по зубам и врезал. Ты не обращай внимания! — и врезал, гад, еще раз!
Сначала я чуть не купился на это объяснение. Потом до меня дошло, что раз я говорю как председатель на собрании, значит, я могу говорить и по-другому! Как? Да как угодно. Не как председатель, так как директор или секретарь райкома… Это сейчас, когда я пишу, получается, что дошло как-то быстро и сразу. Я тогда по роже получал, наверное, с час, если не больше.
Но все-таки исчерпывается даже тупость. В какой-то миг меня осенило и я понял, что должен задать себе вопрос: а как кто я говорю?
И тут же понял, что у меня много обликов для разных случаев. И комсомольский активист, и уличный хулиган, и хороший мальчик… Конечно, хороший мальчик! Я говорил со Степанычем так, как полагается престарелому хорошему мальчику.
А зачем? Да чтобы он был управляемым и хвалил меня, если не в глаза, то рассказывая другим. Особенно приведшей меня к нему тете Шуре. А там, глядишь, и до мамы дойдет, и она будет гордиться, что воспитала такого хорошего мальчика!..
Меня даже испарина пробила, пока я разматывал это. Но порадоваться я не успел, потому что меня вдруг осенила следующая догадка: как я говорю — это одно дело, но там, в глубине, где нет слов, что-то происходит, какое-то движение. И оно всегда одно и тоже, и без слов. А это я здесь снаружи выбираю, в какие одежи одеть это глубинное движение. И одеваю в зависимости от того, какой человек передо мной, и какое я хочу на него произвести впечатление.
А что же это за внутреннее движение? Можно ли его выразить совсем без слов? Ну, это вряд ли!.. — подумалось мне. Где-то шевельнулось подозрение, что можно и совсем без слов, но я это принять не смог, это было уж слишком. Зато я понял, что слова бывают не просто какие угодно. Они бывают двух видов: какие угодно и такие, которые достаточны. Достаточны и не более. Просто желание, выраженное в слове, и никаких довесков, никакого дополнительного воздействия и произведенных впечатлений.
— Степаныч, я хочу поесть, — медленно сказал я. Даже в таком коротком предложении еще оставалось лишнее — это «по», прибавленное к есть. Но это я преодолеть не смог, и Степаныч это принял.
Продолжая что-то говорить, он поднялся и пошел за горшком, в котором у него была тушеная картошка. Принес горшок, поставил на стол. Подал мне хлеб и нож. Так подал, что я принялся его резать. Сходил за ложками, солью и зеленым луком, который я тут же почистил. И все это не прекращая говорить, как бы между делом.
Только когда он замолчал, я понял, что говорил он для того, чтобы я понял: когда просьба естественна и естественно высказана, человек не ощущает ее помехой своим делам или чем-то, что дорого стоит. Просто человек захотел есть, и его надо кормить.
Почему же я ощущал себя так неловко, когда хотел попросить еды? Да разве только еды? Почему нам так трудно просить людей о чем угодно?
Да потому, что кроме того, о чем мы говорим словами, мы просим их всегда еще о чем-то, о какой-то услуге. И достаточно дорогой в психологическом смысле услуге.
Почему мне было так трудно попросить поесть? Да потому, что, приходя в гости, я полностью теряю хозяина в себе. Теперь я гость, а хозяин тот — к кому я пришел. И значит, он должен меня кормить. И когда я нарезаю крутые виражи, вроде: А как насчет немножко перекусить? — я на самом деле прошу другого человека оказать мне услугу и меня покормить. То есть поработать на меня, поприслуживать мне. И еще кучу всего сверх этого.
Я не могу поесть сам, а уж тем более в чужом доме покормить хозяина!
Как только это до меня дошло, Степаныч замолчал. Он всегда очень хорошо видел, когда во мне происходили смены и приходило осознавание или понимание. Потом улыбнулся и сказал:
— Председатель, он на то и председатель, чтобы седать пред. Он и говорит от имени народа, потому что перед ним сидит. Вот так вот выставляет перед собой заставку, она толковая, пускай болтает. Слюней по углам напускают, слюни говорят! — это он имел в виду сказку, где Василиса премудрая, сбегая от Морского царя, три раза плюет в углы избы, а потом слюнки разговаривают с царскими слугами и тянут время, пока беглецы спасаются. — Сопли здесь, а человек далеко. Так и наш председатель слюней напускает, не придерешься. Его же нет! Умные сопли от лица народа, ими всю избу завесить можно, если уметь. И ведь все о большом, о хорошем!
Искренность — она в мелочах. Она — просто голые стены и никаких слюней!
Впоследствии уже следующий мой учитель, которого все звали Дядькой, сказал мне, что эти умные говорящие слюни можно назвать Толковином. Это такое пространство сознания, где ты хранишь умные слова и выражения. Когда тебе чего-то хочется, оно рвется из тебя чистым желанием без слов, но проходит через пространство разума, где облекается в слова. В простые и прямые.
Однако твои умные советчики не могут позволить тебе выглядеть таким простым и понятным. Больно прост — за дурака сойдешь. Они перехватывают простые слова и отправляют их в пространство Толковина. И Толковин тут же переводит их на другой язык. На язык кого-то из умных людей, кого ты встречал в жизни. И из тебя выходят те же слова, но в переводе. И это уже есть ложь! А ты — опущен, потому что не можешь принять себя без украшений. Без прикрас ты плох и гадок — вот что ты думаешь про себя. Иначе зачем тебе себя украшать?! Это значит, что ты ненавидишь себя, а заодно и всех остальных, кто заставил тебя себя ненавидеть. Вот это и есть естество неискреннего человека.