На первом же допросе, на его вопрос, читал ли я газеты "Земля и Воля" и "Народная Воля", я ответил утвердительно. Он обрадовался.
- А скажите, кто вам давал их?
Он думал, что после первой откровенности я несомненно удовлетворю его "любопытство" и дальше, но я заявил, что нашел целую пачку газет в университете, у себя на столике. Он сделал недовольное движение и начал меня запугивать каторгой, тюрьмой...
После этого допросы кончились, ибо когда меня во второй раз привезли в охранку, повторилась та же картина. К тому же вопросы мне предлагались такие, о которых я вообще-то ничего не мог сказать, ибо в те годы, как я уже сказал, я занят был исключительно пропагандой.
Продержали меня в тюрьме месяца два, в течение которых я еще сильнее возненавидел режим чиновничьего насилия и глупости. В том же коридоре, где я сидел, но на противоположном конце, содержалась студентка, бывшая тоже членом одного из многочисленных кружков, Вера Обухова.
Ее молодость, красота и бесконечно веселое настроение не давали, видимо, покоя одному из помощников смотрителя, и он имел подлость сделать ей гнусное предложение. Вера Обухова отвесила ему основательную оплеуху. После этого ее стали буквально мучить. Обухова заболела и уже не могла оправиться и после освобождения вскоре умерла. Моя ненависть к царскому строю росла, и необходимость борьбы с ним крепла. Первая тюрьма не сломила меня, она укрепила во мне чувство ненависти, и многому научила.
В феврале 1884 года я был выпущен под надзор полиции до окончания дела, а в октябре я был выслан в Тулу под гласный надзор полиции на год. Тут я сразу попал в живую, полную нужды и страданий рабочую среду. В течение этого, памятного для меня, года я с тремя товарищами, И. Гусевым, И. Терешковичем и Ч. Петрашкевичем, усиленно организовывали кружок рабочих на оружейном, патронном заводе и на заводе Байцурова. В то время рабочая среда в массе своей отличалась большой темнотой, потребность в грамоте и элементарных знаниях была огромная, и нам, на ряду с пропагандой революционного социализма, приходилось очень много времени посвящать просто обученью. Нам помогали члены организованных нами кружков из учеников духовной семинарии и фельдшерской школы. В то же время мы поддерживали живые сношения с московской народовольческой организацией, откуда получали, хотя в незначительном количестве, революционную литературу для распространения в Туле.
Год прошел быстро. Мы, юноши, стали понимать уже социализм и революцию не только теоретически. Жизнь нас окунула в самую гущу страданий и несправедливости. Мы стали убежденными в своей правоте социалистами-революционерами. Школа жизни подготовила нас к дальнейшей работы лучше всяких книг.
Однако, узнав всю сложность и трудность жизни, мы поняли, что для решения многих ее вопросов необходима и серьезная научная подготовка. Мы с жадностью читали книги, обсуждали их, но системы в этой работе не было. Мы чувствовали, что необходимо приобрести серьезные знания. Когда прошел год надзора, я решил уехать в Ярославский Юридический Лицей и там серьезно поучиться. Там я попал в тесную сплоченную среду студентов-народовольцев, которые вели пропаганду на местных заводах и среди офицеров местного гарнизона. И опять наука у меня ушла на второй план... Недолго я пробыл на воле...
В июле 1885 года я уже опять сидел "у дядюшки на даче", - в ярославской губернской тюрьме, по обвинению в пропаганде среди молодежи. Два с половиной года я сидел в предварительном заключении, в одиночке.
Условия сидения были трудные. Из 15-ти человек шестеро не вынесли и сошли с ума; один, Тихон Бессонов, уморил себя голодом. Никакого дела департамент полиции создать не мог, и тем не менее меня приговорили к ссылке в административном порядке в Якутскую Область в г. Средне-Колымск на 10 лет "за вредное влияние на молодежь"...
"10 лет ссылки в Средне-Колымск" за "вредное влияние на молодежь" -- так заявил о моем преступлении прокурор Муравьев моему покойному отцу на вопрос о причине ссылки. Мне теперь под шестьдесят, и я стараюсь припомнить, в чем же выражалось по существу то мое вредное влияние на молодежь? Обучал грамоте, арифметике и истории, рабочих. В этом вред?
Читал студентам 19-го февраля доклад об освобождении крестьян в 1861 году. В этом? Изучал в кружках политическую экономию. В этом? Или, может быть, в том, что я вместе с другими сотнями молодежи любил народ, среди которого мы выросли? Страдал его страданиями? Или в том, что нам было стыдно одеваться и жить лучше, чем народ, которому мы были обязаны своим существованием?
Трудно теперь поверить этому, но гонения на молодежь вызывались в немалой мере и этим! Правда, мы объясняли всем, с кем приходилось беседовать, преимущества артельной жизни и работы, неправду и зло монархического строя, красоту и справедливость царства труда, социализма, но все это в то время носило характер теорий.
Нам тогда - 35 лет тому назад - и не думалось, что мы сможем быстро перейти из царства насилия и неправды в иное, новое царство социализма. Мы думали, что, изменив одни лишь условия труда, мы еще не добьемся главного: чтобы рабочий народ не только понял свои интересы, но и воспитал бы в себе высокоразвитую нравственную личность, человека, думающего не о своих личных выгодах, но о пользе всего трудового народа; и мало того, чтобы понял, а чтобы полюбил свой народ, свою страну и готов бы был за них и жизнь свою отдать.
И мы знали, что для этого нужно время, нужна упорная работа, нужно перевоспитать, душу изменить. Книг в то время о социализме почти совсем не было - две-три книжки о рабочем вопросе (Михайлова, Пфейфера, Флеровского), несколько больше о крестьянском вопросе и разные учебники по политической экономии и обществоведению, - и все эти книги были по своей форме почти совершенно недоступны для чтения рабочим. Наша работа сводилась к тому, что мы их излагали простым языком в разных кружках. Тоже делал и я, и в этом то, конечно, и было скрыто мое "вредное влияние".
Трудно было молодому, горячему юноше просидеть больше двух лет в глухой ярославской одиночке. В начале я еще занимался, читал и, казалось, что не без пользы. Но прошел первый год, и я с ужасом заметил, что память у меня в корень испортилась. Прочитаешь главу и... начинай с начала, как будто и не читал ее! Стало нехорошо. Бросил читать. Стал ходить взад и вперед по 6 шагов по камере целые дни и думать.
Устанешь думать, тайком подымешься на окно и глядишь - глядишь без конца на опушку леса... Невольно замечаешь все, что там делается. Лошадь ли пробежит, корова ли пройдет, пощипывая травку - все интересно, все занятно. Но вот как то вечером я заметил на опушке группу людей. Они остановились, как будто нарочно, против моего окна, потом уселись на траве. Я смотрел с затаенной радостью... Неужели на воле есть товарищи? Когда стемнело, я заметил, что кто-то правильно, с перерывами, зажигает огонек! Я стал считать и вскоре поняла что мне огнями что-то говорят. Тюремная азбука мне была известна, и я быстро привык понимать огоньки... Хитрость невелика! Азбука пишется в 6 строчек по пяти букв, так что, например, буква А, стоящая в первом ряду на первом месте обычно выстукивается в виде двух ударов, отделенных друг от друга перерывом: тук-тук. Буква, например, M стучится: тук, тук, тук... тук, тук, т.е., третья строчка и вторая буква. Вместо стука мои товарищи действовали зажиганием огоньков.
Они сообщили мне о товарищах, выпущенных из тюрьмы, о том, что дело скоро кончится, о том, что работу в Ярославле и Москве они продолжают. В течение нескольких дней мы беседовали таким образом, но вскоре это прекратилось...
Наступила зима. Стало холодно, жутко и однообразно: снег покрыл все кругом белым саваном, как будто мы похоронены. В коридоре тихо, только надзиратель в валенках тихонько подходит к волчку в дверях и наблюдает. Но вот однажды я услыхал сдержанный топот многих ног мимо моей камеры. Потом топот бегущего человека в противоположную сторону и душераздирающий крик: "Оставьте меня! Оставьте! Не отравляйте!..".