Выбрать главу

Тищенко говорил размеренно, спокойно, отхлебывая глотками чай. Видно было, что он вновь все это переживал, вспоминал подробности своей неусыпной революционной работы.

- Погоди, поживешь, расскажу, все... Я ведь мужик, с малолетства пас гусей, потом свинушек, потом до 21-го года был чабаном, с овцами жил. Эх, хорошо в степи! Ляжешь вечером на спину в поле и глядишь на небо! На душе тихо, радостно... Он резко прервал рассказ и закурил махорку. Достал очки, взял книгу, сел поближе к лампочке и погрузился в чтение. Но читал ли он? Его мысль была далеко, далеко...

Камера напилась чаю, убрались, разложили соломенные мешки и уселись за разговоры. Многие стали просить меня приступить к рассказу.

- Нынче чтения не будет! Рассказывай, где был, что видел, какие дела на родной стороне.

Только один крестьянин, старовер с Алтайских гор, смотрел на меня как-то зло-недоверчиво.

- Чего рассказывать-то? Чего пристаете? Все в миру по-старому: солнце ходит вокруг матушки земли, звезды ночью светют. Мужики работают от свету до свету, бары хорошо живут, и правды как не было, так ее и нету! Ушла матушка-правда от грешного люду, место уступила кривде. Нечистый властвует, антилигент силу взял! Какой же от них может быть толк? Один грех и попущение... Лучше, ребята, спать ложись! Нечего языки-то трепать.

Камера, видимо, к его словам прислушивалась внимательно, но кое-кто был недоволен.

- Ну, пошел беспоповец воду мутить! И так душно жить, а не хочешь людям дать дохнуть хоть вечер один новеньким чем! Ничего! Рассказывай, политик!

Пришлось уступить. Мой рассказ затянулся далеко позднее 9-ти часов. Мы все лежали, а я тихо, шопотом, рассказывал длинную историю о России, о тюрьмах, ссылке, каторге. И странное дело, внимательнее всех, затаив дыхание, слушал Зырянов. Он как будто примирился со мной.

- Чего разговариваешь! Спи! - раздалось из-за дверей.

Это кричал "дух" - надзиратель.

- Начальнику доложу! Он вас прижмет! Ишь, разговорились!

Я долго лежал и обдумывал свое новое положение. Нельзя жить годы и годы такой бессмысленной жизнью. Надо ее заполнить разным трудом. Здесь есть книги, надо будет приняться за науку. Но время откуда взять? Целый день на работе, вечером - усталость, тяжелый сон, а на утро все тоже и тоже... Надо будет подумать об урегулировании жизни. Завести периодические отдыхи от работы...

Мысль засыпала постепенно, мозг слабел, картины заменялись одна другой... То я в шахте, то в кузнице... Дмитриев наваривает на бур кусочек стали, Якубович в качестве молотобойца бьет изо всех сил по наковальне... Звуки сливаются, все темнеет...

Дни потянулись за днями, одинаковые, нудные,. тоскливые и в то же время вечно напряженные. Мы всегда могли ждать осложнений, грубостей, и угроза телесных наказаний висела над нами, как Дамоклов веч. Капсюля с мышьяком в кармане ежеминутно напоминала об этом. Но нельзя постоянно жить в такой атмосфере. Были моменты и радости и кое-каких облегчений.

Жена нашего начальника "шестиглазого" уже несколько лет как лишилась ног благодаря параличу. Лечили ее все читинские врачи. Никто не помог. Тяжело ей было влачить существование, вечно сидя в кресле. Она решила попросить к себе нашего товарища, политического каторжанина, студента медика 5-го курса, Мих. Арк. Уфланда. Бородатый, добродушный, черный как смоль, Михаил Аркадьевич улыбнулся:

- Что ж полечим! Я в лекарства не верю, но попробовать надо. Любопытный будет опыт!

Дело в том, что в литературе в то время очень много писали о новых способах лечения при помощи вытяжек из различных органов. Для поднятия жизнедеятельности вскрыкивали "спермин", т. е. вытяжку, приготовленную из яичек кролика или морской свинки и т. п. В одной из статеек, попавшихся нам в руки в переплетной мастерской, Уфланд прочел о возможности излечения паралича в некоторых случаях при помощи вытяжки из щитовидной железы, которую можно срезать с гортани барана или теленка.

Он решил испробовать такой способ лечения и, к величайшему изумлению и радости г-жи Архангельской, она через два-три месяца стала на ноги, свободно ходила, ездила в Читу! Ее благодарности не было конца. Она все готова была сделать для своего спасителя, каторжного доктора Уфланда, и для всех его товарищей. Благодаря ей, у нас установились изредка сношения с товарищами, жившими на поселении в городе Чите. К нам попадали письма, иногда газеты и даже журналы, а мы через нее иногда отправляли письма своим родным. А это, было большим, огромным счастьем!

Надо знать, что нам разрешалось писать родным один раз в месяц, но не письма, а "извещения" по особой форме. По плану Галкина-Врасского, главного тюремного начальника, политические каторжане, попав в Акатуй, прекращают свое существование, как определенные личности, и становятся просто арестантами, о которых их родные имеют право узнавать только через начальство и только, что они живы. Но так как родные могут и не поверить таким реляциям, то арестантам разрешалось писать их своим почерком. В первые годы акатуйской каторги наши письма сводились к сообщениям приблизительно такого рода:

"Арестант такой-то просит вас сообщить, что он жив и здоров. Денег просит не просыпать". А дальше следовали подпись начальника тюрьмы и печать, а самое письмо смазано желтой жидкостью (полутора-хлористым железом) - для проверки, не написано ли что-нибудь между строк химическими невидимыми чернилами.

Отсюда читатель видит, какое огромное значение имела для нас услуга жены Шестиглазого, который знал об этом, но молчал, ибо знал, что в случае прижимок его жена запротестует...

Так постепенно жизнь наша укладывалась в более спокойное русло. Была устроена переплетная мастерская, где пристроились к работе М. П. Орлов, М. А. Горачинский. Иногда и я там работал. Но не в работе была там сила, а в том, что через эту мастерскую к нам иногда попадали сравнительно новые, журналы, откуда мы знакомились с жизнью в России и заграницей, и, кроме того, в нашей маленькой мастерской мы могли уединяться, уходить от вечно. окружавших нас уголовных. В мастерской мы читали иногда вместе, беседовали, а иногда и работали.

Так, Якубович в мастерской не мало написал глав своей славной книги "В мире отверженных", в которой он прекрасно описал нашу каторжную жизнь в Акатуе. В этой же мастерской М. П. Орлов написал свою сатиру на стихотворения Якубовича, назвав ее "Крест и пуговица", в которой он осмеял поэта, конечно, в шутку. Не мало тут было нам прочитано стихов Якубовичем, которые он писал обыкновенно днем у себя в камере, когда все ее жители, кроме старосты, уходили на работы.

Когда на Петра Филипповича "находило", т. е. когда у него являлось настроение к творчеству, он сразу умолкал, ни с кем не мог говорить; его раздражал шум, разговор, всякое движение. Мы его тогда оставляли в покое, и он уходил к себе на нары. Усаживался в уголке на корточках с тетрадкой и карандашом в руках. Здесь он просиживал часы в муках и наслаждениях творчества. Когда отворялась дверь в камеру в такое время, на его лице появлялась страдальческая, какая-то перекошенная улыбка, на глазах слезы. Он закрывал тетрадь и ждал пока уйдут...

- Чего шляешься! - кричит в это время Воронцов, уголовный арестант. Нешто не видишь, что Филиппыч пишет? Значит, подлец, не смей в это время шуметь, мешать. Пошел вон! Успеешь убраться!

Все эта сцена заботливости превращала лицо Петра Филипповича во что-то радостно-страдальческое... Ему несомненно приятно было чувствовать это внимание к себе, но порыв нарушен в творчестве. И Филиппыч на время убегал на двор, чтобы отделаться от резких впечатлений и вновь настроиться... Ходит он в такие минуты мрачный. Строгие глаза становятся какими то умоляющими. "Ради всего святого, не подходи ко мне!". Да и как он иначе мог чувствовать, когда его душа рвалась на части...

Мечтатель, стой! Прочна твоя темница