Выбрать главу

Читатель может себе представить, .как тяжело и непонятно было появление Кочурихина на каторге в качестве политического осужденного.

Открылись ворота тюрьмы, и я увидел именно этого самого Кочурихина. Первым его словом было:

- Я не могу, товарищи, подать вам руку прежде, чем вы не выслушаете меня. Я обязан предварительно объяснить свое прошлое и как я попал сюда.

Он подробно рассказал всю свою жизнь. После Рыбинска он уехал в Петербург, где прошел курсы бухгалтерии в школе Езерского и служил во многих учреждениях бухгалтером, писал в специальных изданиях и всячески отстранялся от революционной работы.

- Я решил во что бы то ни стало искупить свою вину. Подошел голодный 1892 год. В это время я заведывал земской бухгалтерией в Нижнем-Новгороде. Будучи по делам в Казани, я наткнулся на ужасный беспорядок в деле помощи голодающим крестьянам Казанской губернии. Крестьяне одной волости ходили за помощью из одного учреждения в другое без всякого результата. Вступился в дело и я. Написал им прошение в земскую управу - без результата. Написал губернатору ,опять ничего. Тогда я сговорился с товарищем А. И. Архангельским, и мы предложили крестьянам решительный план, выполнение которого должно было обратить внимание на их положение.

План этот состоял в том, что Кочурихин должен был произвести покушение на губернатора, а Архангельский - отправиться в волость вместе с ходоками, созвать сход и повести всех крестьян в помещичьи амбары забирать заготовленный хлеб.

Крестьяне на это не только согласились, но со слезами на глазах благодарили за такую помощь.

Результат обычный. Кочурихин выстрелил в губернатора на приеме и был арестован, а в волости при первой попытке разбирать амбары появилась полиция и задержала А. И. Архангельского... Потом военно-окружной суд и приговор: обоих к смертной казни. Их защищал известный уже тогда молодой адвокат М. Мандельштам, которому удалось добиться смягчения приговора - Кочурихину на бессрочную, а Архангельскому на 12 лет каторжных работ.

Рассказав нам все это, Кочурихин просил нас разрешить вопрос, можем ли мы его принять в свою среду, как товарища.

После короткого обсуждения, мы все единогласно решили предать забвению прошлое, считать его поступок в полной мере искупающим его вину и принять его в свою товарищескую среду.

Годы летели как стрела. Дни тянулись как смола. В России шла внутренняя глухая борьба во имя свободы. Наш процесс и каторга были в те времена таким большим событием, а количество политических каторжан так незначительно, что нас не забывали в России, ни заграницей. В английском парламенте был даже сделан запрос по поводу нашего дела, что имело серьезное влияние на нашу судьбу.

Малосрочные получили значительное сокращение сроков при объявлении в 1894 году манифеста по поводу какого-то события в царской семье, а нам, бессрочникам, был назначен срок в 20 лет каторги. Для нас это было малым утешением. 20 лет или 22 с половиной года, что полагалось бессрочникам, разница невелика.

Но все таки "вечность" и безусловность смерти в тюрьме или на поселении хуже, чем маленькая надежда, что через 8 лет выпустят в вольную команду, а через 14 - на поселение. Так полагалось по закону. В результате многие наши товарищи малосрочные были отправлены из тюрьмы на поселение. Остались только долгосрочные. Жизнь стала у нас тише. В каждой камере осталось только по одному политику среди 20-25 уголовных. Но обычай уже установил и в сознании начальства и в сознании арестантов, что политик - не уголовный. Надзиратели привыкли с нами обращаться вежливо. Арестанты ценили в нас своих учителей, успевших уже многих из них обучить грамоте, счету, истории и т. д. Но ценили нас и за то, что, когда к нам попадало немного денег, мы закупали махорку и делились со всей тюрьмой.

Жилось спокойно, нудно, как на необитаемом острове. У меня, впрочем, было небольшое, но интересное занятие.

Мне разрешили, по предложению Географического Общества, построить метеорологическую второразрядную обсерваторию. Тогдашний директор Петербургской метеорологической обсерватории Янчевский прислал мне все необходимые для этого средства и инструменты, и я занялся сначала постройкой, а затем и ежедневными наблюдениями.

Утром, в полдень и вечером меня под конвоем выводили за ограду тюрьмы к метеорологической будке, и я делал необходимые наблюдения; затем в шахте, на разных глубинах, я выбурил глубокие дырки и держал в них особые термометры для исследования температуры в земле. Раз в месяц я делал сводку наблюдениям и посылал отчеты в Главную Метеорологическую Обсерваторию. Вся эта маленькая, но полезная работа представляла некоторый интерес, и уже позднее, в Чите, я в отчетах местного отдела Географического Общества напечатал работу о "Климате Забайкалья".

Но все это - и метеорология, и занятия с уголовными, и чтение - мало как-то утешало. Больший интерес представляло наблюдение над духовной жизнью невольных наших сожителей. По вечерам мы читали им вслух различные литературные произведения. Особенно охотно они слушали Шекспира и Достоевского. "Преступление и Наказание" пользовалось особым вниманием и любовью. Арестанты чувствовали в Достоевском великого знатока больной души, своей собственной души. Они готовы были без конца слушать произведения этого гениального писателя. Наоборот, когда мне приходилось читать небольшие брошюры, приспособленные для народа, арестанты всегда бывали недовольны.

- Чего пустое-то читать! Про нашу крестьянскую жизнь мы и сами довольно знаем. Это неинтересно, как люди плохо живут, ты нам душу вскрой человечью, да покажи, как надо жить по-хорошему. Разве это можно в маленькой книге прописать? Это все ни к чему!

Любопытно, что художественный вкус у арестантской массы решительно ничем не отличался от вкуса интеллигентных людей. То, что нами оценивается, как художественное, крупное литературное произведение, оценивалось совершенно так же, я бы сказал, по внутреннему художественному чутью, и уголовными нашими сожителями. Вся так называемая просветительная, народная литература, приспособленная, якобы, для народного понимания, пользовалась среди них определенной нелюбовью.

Шекспир, Гоголь, Достоевский, Чехов - их любимые писатели наряду с Толстым и Короленко. Этих авторов они с удовольствием и в высшей степени внимательно слушали, изучали, многое запоминали наизусть.

Лучшие моменты нашей жизни в Акатуе совпадают с возможностью, которая открывалась перед нами для умственного и нравственного влияния на уголовную массу. Трудно, конечно, учесть размеры нашего влияния, но несомненно, что нам удалось открыть перед ними то, что было им совершенно неизвестно, и пробудить большой интерес к бесконечному количеству новых и важных вопросов.

В 1895 году по другому манифесту процесс наш был пересмотрен в особом порядке, и наказание каторгой заменено "ссылкой на житье в Восточную Сибирь сроком на 10 лет со дня приговора". Таким образом летом 1895 года все осужденные по якутскому процессу подлежали высылке в Сибирь на житье до 7-го августа 1898 года, после чего мы должны были пробыть четыре года под надзором полиции во внутренних губерниях России, исключая столиц. Начинался новый период нашей жизни.

Тяжело было прощаться с товарищами, которые оставались на каторге. Бронислав Славянский, Николай Кочурихин, Гавриил Тищенко-Березнюк были нашим живым укором. Было как-то обидно и горько за них, не хотелось уезжать. Кажется, каждый из нас готов был остаться еще и еще в тюрьме. И действительно мы протянули еще две недели свою совместную с ними жизнь. Надо было отправляться. Был назначен день, прибыл конвой. Душа наша уже оторвалась от тюрьмы и летела туда, на волю, где нас опять ждет жизнь, борьба. От нее мы не отказались, о ней мечтали и уже строили тысячи планов.