Костромин спрятал фотокарточку в конверт, стал читать письмо. Вера писала больше о делах, о своих занятиях в аспирантуре. По ее словам, учиться было «дьявольски трудно», но интересно, и бросать учебу она не собиралась. В институте профессорско-преподавательский состав очень сильный, аспиранты — народ дружный, веселый. В общем она довольна и только теперь поняла по-настоящему, как прав был папа, посоветовав ей поступить в аспирантуру.
Костромин облокотился на стол. От усталости мысли его ворочались тяжело. «Профессорско-преподавательский состав… аспирантура… папа». Что это? К чему? Ну да, Вера ведь его невеста. Она пишет о своей жизни. Понятно. И все же трудно постигаются слова, будто из другого мира. Два года — словно сто лет прошло…
Строк десять Костромин пробежал мельком, задержался на приписке: «Извини, с опозданием посылаю тебе свое фото. Как тебе нравится шубка? Хороша, правда? Пиши обо всем. Еще раз целую».
Шубка, и правда, хорошая. Даже очень. Об этом он ей напишет… Но почему Вера в аспирантуре? Она же в школе работала, потом на заводе? Об этом тоже ее можно будет спросить в письме. А как это — «пиши обо всем»? О том, что налетали бомбардировщики, о пленном эсэсовце, что сейчас сидит в штабе? Нельзя, и не нужно ей. О том, что вот на его топчане лежит молодая усталая женщина в гимнастерке?
Костромин сложил письмо, убрал в конверт. Опять взглянул на Беловодскую. Показалось, что она зябко вздрагивает, хотя в землянке было тепло. Он встал, хотел снять ее шинель с крючка. Она открыла глаза.
— Хотите чаю, еще горячий? — спросил Костромин.
Она приподняла голову, оперлась локтем на край топчана, сказала тихим голосом:
— Извините меня, товарищ капитан.
— За что?
— За то, что не смогла сразу взять себя в руки. В штабе, при виде фашиста. Мне показалось… Мне показалось, что именно этот эсэсовец убил моего отца.
Костромин, наливая чай из чайника в кружку, взглянул на нее. Темные большие глаза смотрели на него. Она взяла со стола кружку, отпила несколько глотков. Медленно, с незрячей осторожностью поставила кружку на край стола. Заговорила быстро, словно опасаясь, что Костромин перебьет ее:
— Мы не эвакуировались, у отца было больное сердце. До прихода немцев отец заведовал больницей, и мы с ним лечили больных и раненых. Раненые были местные жители из последней партии, не успевшей уехать: немцы захватили станцию. На обратном пути от станции мирных людей обстреляли фашистские самолеты. Из двадцати раненых четверо умерли в первый день. Отец был очень болен, но сам делал операции. Только я помогала ему: медперсонал эвакуировался заранее.
Немцы в село нагрянули внезапно. Отец едва успел предупредить больных. Остались только те, кто не мог двигаться. Восемь человек. Фашистам больница нужна была под госпиталь, и нас они выгнали.
На третий день к вечеру к нам в сарай (из дома нас тоже выгнали) пришли двое. Эсэсовский начальник и переводчик. Переводчик сказал отцу:
«Германское командование оказывает вам большую честь. Вы будете работать в германском госпитале фельдшером, дочь будет помогать вам».
Отец молчал. У эсэсовца были лакированные польские сапоги с дутыми голенищами и высокими задниками, он все время разглядывал их. Переводчик, низенький, юркий, по выговору был русский. Он, видимо, очень боялся своего шефа и не хотел раздражать его. Когда отец сказал, что очень болен и сейчас не может работать, переводчик соврал:
«Русский врач благодарит германское командование за оказанную честь и рад работать в госпитале».
Мне не хотелось обнаружить знание немецкого языка, но речь шла об отце. Я стала объяснять по-немецки, что у отца больное сердце, что ему надо лежать и работать нельзя.
Эсэсовец сказал «О!» и в первый раз взглянул на меня. Переводчик залебезил: «Фройлейн говорит по-немецки? Она будет работать на великую Германию. Она будет жить красиво!» Сказал то же самое по-русски отцу. Скользнув взглядом по стенам сарая, добавил: «Ваша дочь будет жить лучше, чем вы!»
У отца дрожали губы, но он молчал. Эсэсовец шагнул к выходу. Переводчик сказал, чтоб я шла с ними. Отец встал рядом со мной. Эсэсовец глянул на отца, на переводчика, проговорил: «Ich habe eine gute Idee»[2], — и захохотал. У меня сжалось сердце. Я шепнула отцу, чтоб он остался. «Нет, — сказал отец. — Пойду с тобой».
Нас привели в другой сарай, с часовым у входа… В сарае прежде хранились больничные тарантас, санки, лошадиная сбруя. Теперь тут на соломе лежали наши раненые. Все были живы. С краю лежали старик и восьмилетняя девочка, раненная пулей в шею. Девочка узнала меня и попросила пить. Я спросила переводчика, где вода. Он сказал: «Потом, потом», — и стал переводить речь эсэсовца. Ничего плохого в его словах не было. Раненые переведены в сарай временно, их надо лечить, но немецкие врачи заняты. Эта работа поручалась нам. Под конец эсэсовец сказал: «Сейчас при мне вы сделаете больным прививку против сыпного тифа. Больные на территории госпиталя, и таков порядок. Потом раненые поступят полностью в распоряжение русского врача».