— Хорошо, голубчики вы мои… — сказал он и, не отворачиваясь, полез в карман за платком. — Я, грешный, подумал, минометы и вас не пощадят. Но вы молодцы, не дались…
— Почему немцы замолкли? — спросил Костромин.
— Перегруппировка, видимо. Артполки наши их разворошили, расковыряли. Ну и мы старались не отставать.
— Командир дивизии обо мне спрашивал?
— Да. Когда я ему сообщил, что с твоим НП связь временно не работает, он переспросил не совсем ласково: «Вы думаете, временно?» И обещал к нам заехать…
Подошли к огневым позициям. Раньше здесь была трава, кусты. Орудия были затянуты зелеными маскировочными сетками. Теперь все было разворочено, изрыто, опалено. Орудие, выкаченное из ровика, было исковеркано: сорваны щит и все прицельное приспособление; пробитый тормоз слезился тяжелыми каплями. Впереди, метрах в ста пятидесяти, стоял приземистый танк со свороченной башней — последний снаряд сделал свое дело. Между развороченным танком и изуродованной пушкой зеленела лужайка. Небольшая, чудом уцелевшая. На ней — желтые цветы.
Боец — заряжающий — лежал сбоку от орудия на снарядном ящике, словно плыл на нем, широко разбросав руки в стороны.
Костромин снял с головы каску. Юлия Андреевна хотела нагнуться к бойцу, но Алексей Иванович удержал ее за плечо:
— Не надо. Я приказал не трогать убитых, это их места… С этих мест им подобает только в братскую могилу. А она не готова.
— Много? — спросил Костромин.
— Девять человек. А тринадцать раненых отправили в санбат. Разбиты два орудия, три повреждены.
Лицо Алексея Ивановича осунулось еще больше, под глазами резче обозначились тени.
— Откуда все-таки взялись эти танки? — опять спросил Костромин.
— До сих пор не пойму, — признался Алексей Иванович. — Надо пленных допросить. Вон они.
Капитан посмотрел в сторону, куда показал рукой заместитель. Там, возле штабной землянки, на траве сидели два немца в шлемах танкистов. Перед ними, с автоматом в руках, медленно прохаживался Тонкорунов.
Рысцой подбежал офицер, старший на огневых позициях, начал докладывать капитану о том, что тому уже было известно. Костромин остановил офицера, крепко пожал ему руку. Спросил:
— Как со снарядами?
— Недавно подбросили две машины…
Запыхавшись, подбежал санитар Баранов.
— Юлия Андреевна… В санчасти раненый, не могу остановить кровотечения.
Она взяла из рук Костромина свою санитарную сумку, пошла за Барановым. Неестественно прямая, Юлия Андреевна шагала нетвердо, и Баранов, заметив это, неумело взял ее под руку.
Костромин тоже чувствовал себя плохо. Ноги дрожали, голова кружилась. Стыдясь своей слабости, он сказал Шестакову:
— Погодите тут, Алексей Иванович… Я только умоюсь.
И, обходя воронки и пустые снарядные ящики, направился к своей землянке.
Третий день на участке дивизиона и соседних полков немцы молчали. Бой гремел далеко справа. Другие полки отвлекали внимание врага, принимали на себя его удары, в то время как фронт заканчивал последние приготовления к большому наступлению.
В дивизионе Костромина похоронили убитых. Живые продолжали заниматься своими делами, мелкими, но неотложными, как сама жизнь.
Во второй половине дня, вернувшись с наблюдательного пункта, Костромин вызывал к себе в землянку сержантов и офицеров и с их слов записывал на листе бумаги нужные сведения, чтобы потом вместе с Алексеем Ивановичем заполнить наградные листы. (На солдат они были заполнены накануне.)
В отворенную дверь тихо и как-то боком вошел Крючков. Правое плечо его дернулось, но он вовремя спохватился, что пилотка в кармане: на забинтованной голове она не держалась. Костромин встал, сказал просто:
— Здравствуй, Крючков. Садись. — Подвинул ему табуретку.
Крючков сел, попридержав на ремне шикарную, желтой кожи, полевую сумку.
— Трофейная? — кивнул Костромин.
— Так точно, богатеем. И еще часы — приятель из взвода управления подарил, — он приподнял руку, показал подарок. — Пока хорошо идут, а вообще — дрянь. Штамповка. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Все-таки компенсация за ухо.
— Болит?
— Беспокоит.
— В санчасти был?
— В тот же день. Беловодская велела на перевязку ходить. Утром пошел сегодня, а там один этот идол, Баранов. Пока из него пять слов вытянул, он, мудрец тибетский, пять трубок выкурил. Слово — трубка, и так далее. Снизошел-таки, сказал, что ожидает свою повелительницу после обеда. А наглость какая! «Давай, — говорит, — я тебе ухо сам перевяжу». А?