— Говорят, мужчинам о наших чувствах знать не положено. А я думаю: пусть знают! Нам, может, на войну бы ходить не положено, да без нас не справляются. И еще это… Можно сказать, двойной крест несем. И хоть бы уважение всегда. А то такие, как мой сержант… Перевязываешь их в бою, они и «сестричка» и «родная», а выздоровели — и смотрят на тебя совсем по-другому. Сейчас мы вместе, а побьем немца, домой вернемся, бывшие же солдаты нам в вину ставить будут, что мы солдатскими подругами были. И поженятся на девочках. И детишки у них будут. А разве вот я, к примеру, не хотела бы ребеночка? Мой муж все о мальчишке мечтал, а я ему: «Эгоист ты, эгоист, ты себя только любишь, потому ты и мальчишку хочешь, себе подобного. А если б меня любил, то девочку пожелал бы, чтоб на меня похожа была и чтоб ты в дочери меня постоянно видел…»
Из темноты донеслось шуршание высокой некошеной травы, и тотчас же послышался приглушенный голос Юлии Андреевны:
— Катя, вы здесь?
Катя откликнулась. Когда Юлия Андреевна подошла, Катя поспешно поднялась со скамьи:
— Ну, я домой побегу. До свиданья, Сергей Александрович!
Уже из темноты она спросила:
— Раненого в санчасть принесли?
— Нет, — сказала Юлия Андреевна и устало опустилась на скамью рядом с Костроминым.
По настороженной тишине можно было понять, что Катя стоит и о чем-то думает; но она так и не спросила, почему не принесли раненого, и вскоре послышались ее быстро удалявшиеся шаги.
— Извини, Сережа, — заговорила Юлия Андреевна, — что я задержала тебя. Я знаю, тебе некогда. Но когда ты остался один в пустой комнате, мне показалось, что это нехорошо — так проститься. Мы посидим пять минут, и все. Ты пойдешь, и я буду спокойна.
Костромин положил на скамейку фуражку, которую он все еще держал в руке, обнял Юлию Андреевну за плечи, притянул к себе. Он заглянул ей в лицо. Ее глаз не было видно, но он почувствовал их взгляд.
— Да, да, — сказал он, — мы оба будем спокойно делать каждый свое дело. Другого спокойствия сейчас нет.
— Ах, если бы я могла!.. Хотя бы казаться спокойной, как я только что пыталась, когда умирал этот раненый парнишка… Нет, все-таки легче быть снайпером! Там все понятно. Один на один: или фашист тебя, или ты его… А тут… Молодой паренек, чернобровый, обе ноги оторвало. Но за минуту до смерти в сознание пришел… Ну, разве можно, можно к этому привыкнуть?
Она глубоко вздохнула, проговорила чуть слышно:
— А вот отец мой был убежден, что нормальный человек не склонен к убийству… И в это надо верить, да? Люди научились побеждать холеру, чуму, бешенство. Они найдут способы искоренить войну. Надо верить. Наша война справедливая. Но славной она будет вдвойне, если окажется последней…
— Так и будет. Ты взволнована, успокойся! — Костромин помолчал. — Не надо так. Душевные силы нужно беречь.
Не сговариваясь, они встали одновременно, с минуту постояли, прислушиваясь к тихому шелесту лип, потом медленно пошли к селу.
Костромин долго молчал. В темном небе безответно мерцали звезды. Безмолвная мгла плотно прижималась к земле. Полыхнувшая на краю неба зарница лишь сгустила мглу до черноты.
А стоящих слов все не было, и мысли роем толклись на одном месте. Что сказать ей? О том, что все впереди и что все будет хорошо? Но — все-таки война… Что будут еще ночи, и весенние и летние? Но — эта ночь не вернется, а война не кончена.
Неизбывное чувство любви и жалости сжало Костромину сердце. Он замедлил шаг, почти остановился. Когда заговорил, то удивился нежности своего голоса:
— Юля… Прошу тебя, верь: что бы ни было, я буду любить тебя. Пока жив. Вот и все…
— Спасибо, Сережа.
Они дошли до калитки. Юлия Андреевна открыла ее, пропустила Костромина. С минуту они постояли под кустом сирени. Приподнявшись на носки, она обняла его за шею, поцеловала.
— Буду ждать каждый вечер.
Он достал фонарик, на секунду осветил ее лицо.
Большие глаза, полуоткрытые губы, между блестящими верхними зубами небольшая прогалинка…
— До скорой встречи, родная!
Легкие шаги замерли, послышались на крыльце.
Костромин осторожно придержал калитку, чтобы она не хлопнула, вышел на улицу.
Он миновал село, редкие, кое-где уцелевшие дома.
За околицей его окликнули из темноты:
— Стой! Пропуск!
Костромин шепнул слово, его пропустили. Он шел тихо, обходя ровики и окопы, стараясь следовать тем же путем, каким шел сюда.
По-прежнему было тихо. По всему горизонту неподвижно висели плотные, словно вырезанные из черной бумаги, облака; широкую рваную полосу снизу подсвечивали зарницы, и от их дрожащих вспышек ночь казалась еще темнее.