— Гранаты, — спокойно сказал Коля и помог матери спуститься ниже.
По ту сторону ворот бесновались разъяренные фашисты: только что видели они русских солдат, много солдат, и все они исчезли. Будто провалились сквозь землю. Или укрылись в домах и хотят подпустить поближе? В окна полетели гранаты. Ответом было лишь эхо взрывов. И тишина. Куда же они подевались? Ворота заперты… А что, если это заперлись от них, от победителей? А своих пропустили, спрятали!
Остановившийся перед баррикадой танк развернул башню в сторону ворот; несколькими выстрелами из пушки они были сорваны, и гитлеровцы, настороженно оглядываясь, вошли во двор. Пригнувшись, швырнули несколько гранат в распахнутые окна полуподвальной квартиры, заглянули в разбитый сарай. Никого.
И тут они увидели деревянный щит. Отшвырнули его, заглянули в подвал. В нем были люди.
— Комм хераус[1]!
Никто не двинулся. Тогда, перегнувшись чуть не вдвое, фашист протянул вниз руку с зажатой в ней гранатой.
— Шнель, шнель[2]!
Первым из подвала вылез Коля Кизим. Он подал руку матери, потом сестренке, помог Коле Беленькому. Нина Нейгоф от помощи отказалась. За ней вышли Игорек, Ольга Федоровна и Владимир Яковлевич, потом отец и сын Зятевы…
Через несколько минут все были наверху. Стараясь держаться подальше от фашистов, люди забились в самый угол двора.
Солдаты, держа на изготовку автоматы, щурили холодные глаза, глядя, как мужчины старались прикрыть женщин, а те выходили вперед, чтобы не бросались в глаза их мужья. Казалось, фашисты ждут команды, чтобы наброситься на беззащитных, безоружных людей. И она прозвучала — резкая, отрывистая, непонятная. Тогда ее повторили по-русски:
— Малшык, мужик, — иди!
Никто не шевельнулся. Лишь Витя подвинулся ближе к отцу, будто подставляя ему плечо, да крепче сжал палку Коля Беленький. Но когда фашисты плотной молчаливой стеной двинулись на них, мужчины сделали шаг вперед, чтобы не пострадали те, кого не касалась эта команда, — женщины и дети. Но их матери и сестры шагнули следом. Тогда гитлеровцы кинулись на людей; они хватали их за руки, били прикладами, оттесняя в сторону мужчин и мальчиков. Когда это удалось им, повернули группу к выходу.
— Комм шнель[3]!
Встревоженные женщины бросились следом, но наткнулись на холодные дула автоматов и резкий окрик «Цурюк!»[4].
На всю жизнь запомнила Валя, как шел ее брат, которому так и не суждено было стать капитаном дальнего плавания, — гордо подняв голову, глядя прямо перед собой. Рядом, стараясь не отставать от него, волочил искалеченную ногу Коля Беленький. Сжав зубы так, что побелели скулы, прошел мимо помертвевшей Анны Ивановны Василий Петрович, правой рукой крепко обняв Витю, и мальчик все старался подладиться под его широкий тяжелый шаг. Игорек тоже шел рядом с отцом, и по его растерянному лицу было видно, что он никак не может понять, куда и зачем их ведут, почему так грубо оторвали от сестры и матери. У ворот он оглянулся. Глаза его были полны слез.
Сдвинув брови, шли подгоняемые прикладами Лопатин, Козлов, Пилипейко. Ваня бережно поддерживал отца.
Двор опустел. Фашист, шедший последним, деловито поправил болтавшуюся створку ворот и стал у выхода, поигрывая автоматом.
— Цурюк! — прикрикнул он на женщин, когда те бросились к воротам.
Встревоженные, они не знали, что и думать. Может, ничего страшного, просто повели на работу. Фашисты заставляют работать советских людей под страхом смерти.
Женщины стояли неподвижно, как изваяния, чутко прислушиваясь к звукам, которые доносились с улицы. В знойной тишине раздавался негромкий топот ног, но скоро — очень скоро! — он стих. А через несколько минут тишину июльского дня взорвал треск автоматных очередей. Потом крик кого-то из мальчиков, оборванный пистолетными выстрелами.
Валя Кизим слышала выстрелы, чей-то отчаянный крик «мама!», глухой стон женщин. Потом все исчезло. Провалилось в темноту и безмолвие.
Очнулась она дома. Несмотря на жару, Валю бил жестокий озноб. Его не могли унять ни наброшенные матерью одеяла, ни ее горячие слезы, которые лились и лились, обжигая руки, лицо, волосы дочери.
— Ты почему плачешь, мама? Мне страшно, когда ты плачешь.
— Я уже не плачу. Видишь — я вытерла слезы. Спи, родная.
— Мне холодно. И еще — мне очень больно. У меня все болит. Почему, мама? Разве в меня тоже стреляли?
Ее личико вдруг побелело, глаза закатились, дыхание исчезло.
— Доченька моя! — закричала мать и схватила девочку на руки.
Но Валя была жива. Глубокий обморок сменился сном. И тогда забилась в рыданиях мать…
Неслышно вошедшая в дом Надежда Ивановна молча постояла в дверях, понимая, что нет таких слов, которыми можно утешить сестру, вздохнула горестно и тихо вышла.
Лютое горе вошло почти в каждую семью, и в каждой семье переживали его по-своему. Перепуганная Лиля металась вокруг матери, а та лежала на постели неподвижная, безразличная ко всему на свете. Без слез и без сил. Не было теперь у Анны Ивановны ни мужа, ни сына.
Окаменела в своем горе Ольга Федоровна Нейгоф. Неестественно выпрямившись, сидела она за столом, глядя куда-то сквозь стену. Крепко обняв ее за плечи, стояла Нина. Было совсем уже темно, когда ей удалось наконец привести в чувство мать, уложить в постель.
— Поплачь, мама, тебе станет легче. Поплачь!
Но слез не было, сна тоже. Лишь огромное, леденящее душу горе. Жизнь потеряла с этого дня смысл. Стала ненужной.
Никто не спал в ту страшную ночь. Ни умом, ни сердцем невозможно было примириться с потерей самых близких людей, с тем, что никто из них не войдет больше в дом. Ни сегодня, ни завтра, никогда. Они мертвы. Но даже к мертвым, к ним нельзя подойти, даже мертвых их нельзя обнять. Слышите? Это постукивают о камни мостовой кованые сапоги фашиста, мерно, как маятник, шагающего взад-вперед по родной их улице, перед домом, во дворе которого совершено страшное злодеяние.
Не смыкала глаз и Надежда Ивановна — где Саша? Может, и его нет в живых? Ее единственного сына, единственной ее радости?..