Выбрать главу

Они ушли. А я даже не спросила, как их зовут… Я осталась одна с немкой. Она суетилась вокруг плиты, села чистить картошку и без умолку говорила. Ей при Гитлере тоже было плохо. А я не понимала почему — ведь она все время жила тут, дома. Я смотрела, как из-под ее пальцев падают в корзину извилистые полоски картофельной шелухи и радовалась, что они толстые: по привычке считала, что только они мне достанутся. И когда она спросила, желаю ли я Bratkartoffeln? — то от удивления едва сообразила быстро кивнуть: ведь она мне предложила настоящую жареную картошку! Хозяйка порывалась, пока картошка жарится, выполнить и наказ солдата меня помыть. Но такая услужливость, да еще немки, меня очень смущала и я промямлила, что буду мыться сама. Я уже забыла, какая она- теплая вода. Только все еще закоченевшие руки плохо слушались. И кожа, особенно на ребрах, при каждом прикосновении болела. А ноги… Без обмоток они, от теплой воды еще и побагровевшие, вообще не были похожи на мои ноги. О совете Высокого, чтобы хозяйка попробовала еду первой, я, увидев целую тарелку румяной картошки, сразу забыла. Да и если бы вспомнила, все равно постеснялась бы ей это сказать. Обрадовалась, что она вышла, быстро глотала: когда она вернется и увидит, что тарелка пуста, может, даст еще. Ведь на сковороде осталось почти столько же. Потом я лежала на кровати — настоящей мягкой кровати, под теплой периной. И это было так хорошо… Сквозь сон услышала знакомые голоса. Но не хотела просыпаться — пусть мягкая кровать и это тепло еще хоть немного снятся. И Мэра пусть снится. Она что-то говорит о том, что надо обыскать всю деревню… Может, не все конвоиры успели убежать… Но я сплю, сплю. Постепенно я стала понимать, что все это не сон. Открыла глаза. Я на самом деле лежу на кровати. Сюда меня принесли два русских солдата. Высокий и пожилой. А они — Мэра, Соня с Рохцей, Таня и Гита — действительно (я же это видела!) не отпускали унтершарфюрера и кричали русским солдатам, чтобы они его расстреляли. Теперь Мэра говорит, что надо искать и конвоиров. Она старше нас и самая смелая. А откуда у нее это мужское пальто? Наверно, нашла на какой-нибудь брошенной телеге. Она и в лагере иногда что-нибудь "организовывала" — то кусочек хлеба, то высохшую свеклинку. Может, поэтому она не такая худая, как мы… Разумная Гита уверяет, что сама никуда не пойдет — конвоиры еще могут быть при своих автоматах. Неразлучные Соня с Рохцей тоже не пойдут — нет сил. Таня и вовсе молчит. Сидит, прислонившись к печке, с закрытыми глазами. В лагере ее называли занудой: вечно жаловалась, что хочет есть, что на следующей селекции ее наверняка заберут, такая она худая. А когда кто-нибудь заговаривал, какая жизнь будет после войны, она обязательно вздыхала: "Не доживем…" Я тоже иногда переставала надеяться. А вчера ночью, когда там, в лесу, упала и конвоир меня столкнул в кювет, так даже хотела в нем уснуть, замерзнуть, чтобы больше не надо было тащиться, чтобы скорее все кончилось. Может, конвоир потому не выстрелил мне в затылок, как они это делали в прошлые дни, а потому, что знал: Красная Армия уже близко, и выстрел может их выдать. Ведь и собак вели на коротких поводках, и даже не курили. И я бы замерзла. Ведь когда колонна отдалилась, я в этой тишине зимнего леса стала засыпать. Спасибо той женщине, учительнице из Венгрии — тормошила какой-то палкой, говорила, что теперь, когда Красная Армия уже близко, нельзя умереть. Заставила все-таки выбраться из кювета и опять идти, переставлять свои тяжелые болящие ноги. Вечером пришли наши спасители, но без Высокого и второго, пожилого, которые меня сюда принесли. Их было шестеро, они выложили на стол буханки хлеба и еще какие-то незнакомые консервные баночки. Старший — у него единственного на погонах были две полоски — велел женщинам нарезать весь хлеб, а солдаты принялись вскрывать банки, доставать оттуда куски очень вкусно пахнущего мяса и укладывать их на хлеб. Потом старший сказал, чтобы мы сели с ними и подкрепились американской тушенкой, а то "смотреть страшно, до чего эти гады вас довели". Мэра села первой, возле молодого солдатика с забинтованной головой. Из-за бинтов он, наверно, и шапку не снял. И Соня с Рохцей примостились рядом с ним. А Гита с Таней пристроились у другого края стола, где лежал хлеб. Я хотела встать, но как только приподняла голову, стены качнулись, и я повалилась обратно. Старший что-то разлил по кружкам. Солдаты выпили, потянулись за хлебом, и женщины потянулись. Я опять хотела есть, но попросить стеснялась. Хорошо, что добрячка Соня спросила, можно ли взять хлеба и для меня. Сразу два солдата протянули мне по толстенному, почти в три лагерных порции, ломтю хлеба с большими кусками мяса на каждом. Они еще выпили, о чем-то говорили. Но я не слушала. Лежала с закрытыми глазами и жевала. Отщипывала губами: с тех пор, как унтершарфюрер выбил мне передние зубы, я научилась откусывать губами по маленькому кусочку. Вдруг живот пронзила резкая боль. Я затаила дыхание — может, если почти не буду дышать, она пройдет. Привычно говорила себе, что надо потерпеть. Пройдет. Надо потерпеть. Но боль не проходила. Наоборот, усиливалась, распирала. Я испугалась, что не смогу сдержаться, и осторожненько, с закрытыми глазами, чтобы стены опять не качнулись, сползла на пол. Подлезла под кровать, и очень старалась сдерживаться, ждала, что солдаты уйдут. Пыталась думать о другом, слушала их разговоры. Они о чем-то спорили. Потом кто-то сказал: — Ладно, кончайте. Вася, давай песню. Тот, которого он назвал Васей, запел какую-то совсем незнакомую песню, как девушка провожала бойца, а он долго видел огонек в ее окне. Пели все вместе. Я хотела запомнить слова, но не успевала. Запомнила только, что "парня встретила дружная фронтовая семья". Потом они пели другую, тоже незнакомую. И опять я запомнила только: "Хоть я с вами совсем незнаком, и далеко отсюда мой дом…" Больше я запоминать не старалась. Просто лежала, свернувшись калачиком — так меньше болело — смотрела на солдатские сапоги под столом и слушала русские песни. И было так хорошо — лежать, слушать, и говорить себе, что теперь меня не убьют… Они бы, наверно, еще спели, но Мэра стала жаловаться на наших конвоиров. Рассказывала, как они над нами издевались, как пугали, что живыми большевикам нас не оставят, в последний момент расстреляют, или сожгут. И сожгли бы. Слава Богу, что не успели. Но и сами, наверно, не успели удрать. Залезли куда-нибудь со своими автоматами и только ждут подходящего момента, может, ночи, чтобы ворваться сюда или в соседний дом — там тоже наши — и всех нас, Боже упаси… Но от волнения она говорила на такой смеси польского с еврейским, вставляя лишь отдельные русские слова, что я выползла из-под кровати и, как могла, повторила все это по-русски, хотя и сама язык учила в школе всего один предвоенный год и говорила совсем плохо. Старший сразу дал команду обыскать дом. Мы слышали, как они поднимаются на чердак, лезут в погреб. Потом вышли во двор, видно, проверить сарай. Вернувшись, успокоили — фрицев нигде нет, даже хозяйка куда-то исчезла. Принесли из погреба много стеклянных банок с вареньем, с застывшими в прозрачном желе куриными крылышками, с какими-то стручками. Старший сказал, что таких банок у хозяйки припасено "до чертовой матери", а уж картошки и капусты на три взвода хватит. Так что мы можем все это брать и отъедаться. А молоденький, у которого забинтована голова, добавил, что на чердаке в шкафу и какая-то одежонка висит. Хватит нам ходить в этих арестантских платьях. Когда они уходили, один солдат нагнулся ко мне и тихо, чтобы остальные не слышали, спросил, не встретила ли я там, в плену, Михеева. Павла Михеева. Пропал без вести еще в сорок первом. Может, он тоже живой. Я очень хотела его обнадежить. Но сказала только, что в Штуттгофе было много мужчин. Правда, мы их видели лишь издали, — между мужскими и женскими бараками тянулась двойная ограда. К ней даже приближаться было запрещено, охранник с вышки сразу стрелял. К тому же нас, евреев, вообще держали отдельно от всех остальных узников. Но все же мы видели, что перед ликвидацией лагеря мужчин тоже эвакуировали. Так что, может быть, человек, о котором он спрашивает, жив. Солдат благодарно похлопал меня по руке и поспешил догонять своих товарищей. После их ухода Мэра осмелела. Позвала всех подняться на чердак, посмотреть, что там за одежда. Принесли они оттуда только мужские брюки и пиджаки. Мне Гита — она, оказывается, добрая и обо мне подумала — подала куцое, почти детское пальтишко с треугольной, выжженной утюгом дырой. Объяснила: все же лучше, чем ничего, хоть не буду мерзнуть, пока тащусь по двору в отхожее место. Соня с Рохцей остались на чердаке. Обнаружили