Выбрать главу
показали, кто лично будет его готовить. И лишь об одном случае, как о чуде, мы рассказывали друг другу, что один литовец, ложась в больницу на операцию, попросил, чтобы его оперировал именно такой-то хирург. И назвал хирурга-еврея. Про себя я этого человека назвала вторым Йонайтисом. Но, к сожалению, больше о подобном чуде не было слышно. Рассказывали об обратном. Только об обратном… А заниматься, читать, конспектировать все равно надо было… Иногда я со своими учебниками оставалась после работы в Филармонии, — дома, в моей комнате было очень холодно. Сидеть за столом приходилось, напялив на себя обе кофты, пальто, платок, варежки. Но и укутавшись, все равно замерзала и могла только читать. А для письменных работ оставалась вечером в филармонии. Иногда, устав заниматься, спускалась в зал послушать второе отделение концерта. В тот вечер концерт был неинтересный. (Между прочим, уровень таких концертов можно было определить уже по первым словам ведущего. Чем напыщеннее и с большим апломбом он возвещал, что участники концерта нам привезли столичный, московский, горячий, братский и так далее привет, тем меньше за этой высокопарной столичностью было искусства.) А поскольку я это приветствие случайно услышала днем, когда он "пробовал" со сцены свой голос, то в зал идти не было никакого желания, и я спустилась к Риде. Она, как директор зала, должна была находиться на работе до конца концерта. У Риды сидел администратор этой эстрадной группы, и я, войдя, почувствовала, что прервала какой-то их, видно, секретный разговор — телефон был накрыт ее меховой шапкой. Я хотела сразу, под предлогом того, что зашла только попрощаться, выйти, но Рида меня задержала. — Еще успеешь в свой ледник. Я села. По тому, что они продолжали курить молча, я окончательно поняла, что все же помешала и попыталась подняться. — Сиди, — почти приказала Рида и повернулась к нему. — При ней можешь говорить все. — А что говорить? Это ж все слухи. — Но уж больно похожие на правду. — Рида помолчала. — Видишь ли, Машута… Невеселые творятся у нас дела. Очень невеселые. Суд над врачами, наверно, начнется в самое ближайшее время. Суд?! Значит, их, этих старых профессоров, будут судить! Я так испугалась, что не сразу поняла, что Рида уже говорит о другом. Что этим дело, скорей всего, не кончится. Что могут сослать не то в Сибирь, не то на Дальний Восток вообще всех евреев. Там уже строят бараки. А министерству путей сообщений дано секретное указание готовить эшелоны. По правде говоря, она про эшелоны и раньше слышала, но не хотела меня пугать. Я, кажется, попрощалась спокойно. И у себя, наверху, аккуратно собрала все книги, тетради, блокноты. Заперла в стол обе — литовскую и русскую — машинки. Их полагалось после работы сдавать в отдел кадров, но все уже привыкли, что я держу их у себя, знали, что ничего неположенного не печатаю. Да и образцы шрифтов зарегистрированы. Домой я шла пешком. Чтобы пока еще идти одной, — там, в Сибири, наверно, опять надо будет брести в колонне. И снова будут бараки, нары… А как же папа и Кира Александровна? Если его повезут из Клайпеды, а ее с больной Ганусей отсюда, они могут оказаться в разных местах… Может, все-таки не всех вывезут? Может, хоть Мира останется? Ведь ее муж, Владас — литовец. У Риды — наоборот. Она русская, а муж еврей. И хоть дочка записана на ее фамилию, отчество все равно "Исааковна". Меня опять увезут отсюда. Уже приготовлены эшелоны. И, наверно, тоже, как тогда, когда немцы гнали в гетто, разрешат взять с собою лишь столько, сколько смогу сама унести. А в чем понесу? У меня же ничего, кроме того холщового солдатского портфельчика, с которым вернулась из лагеря, нет. Я пошла быстрее. Надо подготовиться. Дома я достала из шкафа наволочку. Когда пришли немцы, мама в самые первые дни каждому соорудила по рюкзаку. Из наволочек. Себе — большой, из папиной подушки, нам с Мирой — из наших, а детям — из маленьких, диванных подушечек. Вместо лямок пришила полотенца. Я тоже взяла два полотенца. Там их отпорю, будет чем вытираться. То ли от того, что в комнате было холодно, и мерзли руки, то ли от волнения, рюкзак получился какой-то перекошенный. Все равно я уложила в него почти все свое имущество: две простыни, вторую наволочку, еще одно полотенце. Между простынями засунула свои тетради с давними записями и самодельный конверт, в котором держала немецкие "аусвайзы", желтые звезды и жестяной нашейный номерок. Белье и чулки положила сверху. Вторую юбку и летнее платье надену на себя. Еду — хлеб, макароны и крупы, которые на кухне, повезу в холщовом портфельчике. Уложу все туда в последний момент. Не надо, чтобы соседи видели, что я заранее собираюсь. А обувь уже теперь можно к нему привязать. Одеяло и подушку заверну в покрывало и свяжу. Так что в одной руке будет узел с постелью, а в другой — портфельчик, а на спине — рюкзак. Может, обувь привязать к нему, а к портфельчику пришить мешочек с еще одной буханкой хлеба? Да, хлеба обязательно надо взять побольше, может, две-три буханки, — везти, наверно, будут долго. Уложив рюкзак и привязав к нему туфли, я засунула его в шкаф, и замаскировала постелью. Дверь комнаты без ключа, и когда я на работе, соседка явно заходит полюбопытствовать, что у меня на столе, что на этажерке. Наверно, и шкаф открывает. Пусть там будет все, как обычно, ведь я всегда на день складываю постель в шкаф.