Выбрать главу
тальная ликвидация гетто. Всю ночь Генсас со своими полицейскими охотились за Витенбергом. В конце концов, его обнаружили и увели, но партизаны своего командира отбили. Однако под утро Витенберг сам решил сдаться: он не хотел быть причиной гибели еще остававшихся в гетто двадцати тысяч человек. Узнав об этом, я написала: "Не знаю, сколько сама буду жить, но за это я должна быть благодарна Витенбергу. Сегодня он меня спас. Не только меня — маму, Миру, детей, тысячи матерей и детей…" Именно эти мои слова Пагирис вычеркнул. Я повторила свой вопрос: — Почему нельзя писать об этом? Он равнодушно объяснил, что тогда мне, пятнадцатилетней девочке, такой поступок мог показаться исключительным. Но теперь, когда мы знаем о подвиге Александра Матросова, Марите Мельникайте, Николая Гастелло, Зои Космодемьянской и многих других, это уже не звучит как из ряда вон выходящее событие, и пафос тут неуместен. Я принялась его убеждать, что это не пафос, что не только тогда, но и теперь я считаю, что Витенберг спас меня, и не только меня одну. А оттого, что во время войны подвигов было много, каждый отдельный не перестает быть героическим. Он нахмурился. — Если бы так считали, ему бы тоже присвоили звание Героя Советского Союза. После такого аргумента еще что-нибудь объяснять было бесполезно. Оставалось утешать себя, что и без моей благодарности видно, что в тот раз Витенберг оказался нашим спасителем. Следующие поправки оказались менее существенными. С одними я соглашалась, против других возражала, и он, хоть нехотя, свои поправки смягчал. Видно, самому надоело спорить. А мне исчирканная рукопись стала казаться другой, как бы не совсем своей. Но на этом так называемая доработка рукописи не кончилась. Вскоре меня вызвала Шамарина. Оказывается, она проверила редакторскую правку и обнаружила несколько неучтенных замечаний рецензента. Она пожелала, чтобы о шофере, захотевшем извлечь двойную выгоду за то, что берется увезти обреченных в маленькие местечки, был приведен конкретный факт. А я этого сделать не могла. Я описала только общеизвестное. Вот как это было… …В первые месяцы в гетто, когда Мурер проводил одну акцию за другой, и уже были расстреляны более тридцати тысяч человек, кто-то пустил слух, что в ближайших местечках намного спокойней. И некоторые наиболее энергичные люди, продав последнее, что было взято с собою в гетто, объединившись, нанимали грузовик, который должен был тайком увезти их туда. Но в большинстве случаев шофер, потребовав плату вперед, вывозил своих нанимателей только за город и там передавал немцам, получив и от них вознаграждение. Узнали мы об этом от двух мужчин, которым удалось в темноте убежать. Но ни фамилий обманутых, ни тем более шоферов я не знала. И Шамарина настояла, чтобы все вычеркнуть. Единственное, на что она после долгих уговоров согласилась, это, чтобы я вписала: "Но пока еще очень немногие достигли цели: задерживают по дороге". Другую запись она вычеркнула сама. …В нашей комнате ютилось пять семей. Угол занимали две сестры. Родителей забрали, они остались одни. Рыжеволосой Ривке было семнадцать лет, а запуганной тихоне Двейреле — десять. Однажды, открыв дверь в уборную — крючок изнутри не был закинут — я изумилась: они там едят! У Ривки в руках большущий, в полбуханки, кусок хлеба, и она отламывает и дает Двейреле. Та испугалась, но Ривка ее успокоила: — Ешь! А ты, — она сердито глянула на меня, — держи язык за зубами. Я кивнула и быстро закрыла дверь. Вечером Двейреле мне шепнула, что Ривка ждет меня во дворе. Было очень темно, и от этого, когда Ривка заговорила, ее голос казался еще более строгим. — На чердаке сушится белье. Сходи и принеси оттуда простыню. Выменяю ее на хлеб. Ты получишь свою долю. Я поспешно ответила, что не могу, — ведь белье чужое. — Как хочешь. Я и сама могу снять. Но скажу, что это сделала ты. И Двейреле подтвердит. Я взмолилась, чтобы она этого не делала, и со страха ляпнула, что принесу что-нибудь другое, свое. Я не знала, что делать. Маме рассказать не решалась, — она будет меня упрекать, что с ними дружу. А я не дружу, просто видела, что у них много хлеба. На следующий вечер Ривка меня опять вызвала во двор. Спросила, где обещанное. Я сказала, что не смогла взять. Она пригрозила, что если завтра тоже приду с пустыми руками, то очень пожалею. С мамой я опять не решилась поделиться своими переживаниями. А когда они с Мирой ушли на работу, я Раечку с Рувиком послала с кастрюльками во двор за водой, и вытащила из нашего мешка мамину сумочку. Она ей здесь не нужна. Ривка сумкой была недовольна, — за нее ничего не дадут. Наутро меня разбудил непривычный шум. Акция? Но никто не собирает в спешке вещи. Рыдает одна тетя Лея. Остальные ее утешают, говорят, что, может, еще найдутся. Но она не слушает, целует дочку, Липочку, и просит у нее прощения. А дядя Лазарь ругает жену, что она эти часы, наверно, выронила, когда вытряхивала на лестнице подстилку. Наконец мама мне объяснила, что у них пропали золотые часы, которые лежали под подушкой. Что за эти часы какой-то крестьянин обещал спрятать у себя на хуторе Липочку. Она через три дня должна была с работы не вернуться в гетто и встретиться с ним на условленном месте. А теперь все пропало. Украли не часы, а жизнь. Я сразу догадалась, кто их взял. Но боялась сказать — Ривка свалит вину на меня. И ей поверят. А если промолчу, Липочка не сможет спастись. Пока я раздумывала — говорить или нет — мама и остальные взрослые ушли на работу. Ривка осталась, — ей, видно, во вторую смену. И вдруг я решила… Я решила сама выманить у нее эти часы. Только как? Она же мне не признается, что взяла. Надо ее задобрить. Принесу еще что-нибудь. Но что? Свою школьную форму, в которой пришла в гетто? Скажет — кому тут нужна форма литовской школы? Да и что сама буду носить зимой? У меня же только одно летнее платье, которое на мне. Мамину блузку? Она собирается выменять ее на горох. Мирин вязаный капюшон? Нет, надо отдавать только свое. И я отдала Ривке свою форму. Она была недовольна, — за нее тоже ничего не дадут. — Дадут! — уверяла я. — Она теплая, шерстяная. — И неожиданно выпалила: — А еще я знаю, кому можно продать золотые часы. — Никаких часов у меня нет! — буркнула она сердито и, потащив за собою Двейреле, выбежала. Я испугалась, что она заторопилась их сразу выменять. Корила себя, что утром ничего не сказала дяде Лазарю. Тогда она еще, наверно, не успела их спрятать, и их бы нашли. А теперь она их унесла… Я стояла во дворе, и повторяла мамины слова, что украли не часы, а жизнь. Ривка с Двейреле будут в уборной есть хлеб, а Липочка погибнет… Неожиданно Ривка вернулась, и сунула мне в руку что-то твердое, завернутое в тряпочку. — Спрячь. Завтра заберу. Но если посмеешь вякнуть… Найдут-то их у тебя. Кажется, еще никогда мне не было так плохо. Часы, конечно, вечером отдам дяде Лазарю. Но если он не поверит, что не я их взяла?.. Я не могу сказать, кто мне их дал. Тогда Ривка будет валить на меня. А что, если попросить маму, чтобы она вернула? Я ей все расскажу. Она поверит. Только за сумочку и форму будет ругать. Но я ей пообещаю, что зимой не буду жаловаться, что мне холодно в этом, летнем платье. Попрошу только, чтобы она из полотенца сшила рукава. Дядя Лазарь пришел с работы раньше мамы, и я ему сама отдала, — не терпелось их успокоить. Но попросила не спрашивать, у кого они были. Потому что не могу сказать. А он так обрадовался, что поцеловал меня в лоб и шепнул жене: — Нашлись! Часы нашлись! Тетя Лея опять расплакалась, снова кинулась целовать Липочку. В комнате тоже стали радоваться, расспрашивать, где они были. Но дядя Лазарь махнул рукой: — Какая разница? Нашлись — и слава Богу! В сторону Ривки я боялась взглянуть. И она, кажется, на меня не смотрела. Только назавтра, пройдя мимо меня, больно торкнула в бок, и прошипела: — Ты еще пожалеешь! Пожалела. Только о том, что ее и Двейреле вскоре забрали… А Липочка, когда часы нашлись, в гетто не вернулась. Значит, встретилась с этим крестьянином, и он увез ее в деревню… Весь этот эпизод, поскольку я не могла, как того требовал рецензент, назвать, какой конкретно крестьянин взял за спасение Липочки золотые часы, Шамарина вычеркнула. Зато против следующего исправления — изъятия фамилий трех партизан, потому что в рецензии сказано, что они "по имеющимся данным не были участниками партизанского движения" — я восстала. — Значит, в институте неполные данные. — Этот вопрос не в нашей с вами компетенции, — подчеркнуто официально изрекла Шамарина. А прочтя свои фамилии, они потребуют персональных пенсий, ведь книга документальная. У меня перехватило дыхание. — Не потребуют. Их повесили… После собственной проверки Шамарина, видно, еще не считала рукопись достаточно готовой к печати. Теперь она обязала всех своих редакторов ее прочесть и высказаться на общем обсуждении. Оно, естественно, проходило без меня. Хорошо хоть, что замечания были не очень существенными и в основном относились к стилистике. Кроме одного… Кто-то (Пагирис не назвал фамилий выступавших) усомнился, стоит ли оставлять мое посвящение памяти мамы и детей. Объяснял тем, что на эти несколько слов придется выделить целую страницу, а с бумагой трудно. Узнав об этом, я еле справилась со своим возмущением, хотя старалась говорить спокойно. Я объясняла Пагирису, что могилы у моей мамы, сестренки и маленького брата нет. Я даже не знаю, где, в каком месте их пепл