Каждый вечер Санса ходила на ужин к родственникам, ела костлявую форель, запеченную в глине, или кровавый ростбиф, или еще что-нибудь столь же изысканное, и, завесившись слишком короткими для этой цели волосами, смотрела исподлобья на избранных приглашенных. На беду, волосы ее пламенели из любого угла, с которым она пыталась слиться, и везде ее настигали недвусмысленные шутки «кузена» или покровительственно-снисходительные реплики его матери. Были, правда, еще младшие, Мирцелла и Томмен, но они считались детьми и ели с гувернанткой в детской. Санса охотно бы присоединилась к ним, но, смутно понимая, что это может посчитаться недопустимым, играла, хоть и скверно, отведенную ей роль. До сих пор она не разобралась, что именно это была за роль: бедной ли родственницы, псевдопоклонницы, любимой племянницы или она просто была нужна для фона, для заполнения внутренних и внешних пустот, прямо как уродливые китайские напольные вазы в углах гостиной или круглопопые «праматери плодородия» на каминной полке в маленькой столовой, что взирали на нее своими безглазыми лицами на смехотворно маленьких головах.
Два часа каждовечерней пытки заканчивались (о, ужас!) фотографиями в семейном кругу, обычно на террасе, напротив моря. Для этого весь вечер в особняке дежурил фотограф с фотоаппаратом весом с кирпич. Он, как вражеский лазутчик, шнырял по комнатам и затаивался между вазами и стульями, фотографируя все семейство в «непринужденных позах». После этого Сансу обычно отпускали, и она возвращалась в гостиницу. Путь туда лежал по очень приятной проселочной дороге, по которой, наверняка, хорошо было пылить босыми ногами со сливочным рожком в руке, вдыхая запах моря, что шумело и рокотало слева. Проблема была в том, что в гостиницу её доставляли под конвоем Джоффриного телохранителя, товарища с весьма суровым нравом и наружностью. Тут и ногами не попылишь, да и мороженого не предполагалось. Скорее действо напоминало тюремную прогулку. А еще телохранитель был высок и могуч, поэтому шел он обычно быстро, приходилось почти бежать за ним вслед, как собачонке на поводке. Застенчивая Санса каждый вечер тащилась позади, стараясь не шаркать ногами и не отставать. Хорошо, что хоть можно идти вторым номером, а не впереди, — чтобы не ощущать себя королевой, идущей на гильотину. Или скорее теленком на заклание.
Однажды вечером Санса тихонько улизнула после ужина, пока тетка курила с продюсером на задней террасе, а Джофф развлекал гостей — приглашенных отпрысков местных толстосумов. Развлечения его обычно не переходили границы величественного восседания в кресле, выслушивания всего того вздора, что несли его случайные приятели и язвительных замечаний на тему. Сам он был неразговорчив, но шло ли это от отсутствия тем в голове или по иной причине, — было неведомо. Оживлялся он редко: собеседники были скучны, обсмеивать их либо быстро надоедало, либо было по каким-то причинам невыгодно. Джоффри местами мог и придержать язык, — если просила мать — но делал это все реже и реже. Если находило желание глумиться — находился и повод. И тогда уже ничто не могло его остановить. Словесные перепалки обычно сводились к травле слабого или смешного человека. Возможно, именно из-за этого младшие брат и сестра предпочитали держаться подальше от Джоффри и его компании. Это изначально показалось Сансе чрезвычайно удивительным, потому что и у нее имелись старший брат, младшие братья и сестра и, несмотря на бесконечные препирательства, перепалки и подковырки, между ними не было никогда ни того молчаливого отчуждения, что висело в воздухе особняка, ни опасливых взглядов, что бросали на Джоффри младшие. «Как запуганные животные», — машинально отмечала про себя Санса. Все это было странно и подозрительно, и, честно говоря, Сансе совершенно не хотелось вникать, что же было тому причиной. «Не смотри в замочную скважину — будет одно сплошное расстройство» — воистину верное высказывание, в справедливости которого Санса не раз убеждалась. Хотя, конечно, иной раз и хотелось бы посмотреть. Правда, не в тот вечер.
Санса выскользнула из дома, пока Джоффри, лениво цедя слова, рассказывал о своих «развлечениях» с очередной поклонницей. Кто знает, врет ли? Если не врет — мерзко и однозначно противозаконно. Если врет — не менее мерзко, потому что, значит, специально придумывал, — с языка так просто это не соскочит.
Санса отправилась вдоль аллеи кипарисов, высаженных шеренгой у окон большой открытой террасы, туда, где у родственников был во временном владении собственный кусок моря — частный пляж, отгороженный глухой стеной от прочих недостойных, с собственным песком, каждый день старательно выравниваемым прилежным садовником, и с собственным, исподтишка нарушающим всю эту выровненную красоту, прибоем.
Санса прокралась сюда и поскорей залезла, от греха подальше, пока ее никто не хватился, в воду. Купальника у нее с собой, конечно, не было, поэтому пришлось лезть в море в трусах. Лифчик она все же сняла — при том размере груди, что у нее был, это было почти даже не неприлично.
Джоффри любил пройтись на эту тему, то советуя есть капусту, то предлагая денег «на силикон». Делал он это, естественно, не при матери, зато непременно при друзьях и поклонницах, приближенных в данный момент. «В какой ты плоскости, сестричка? В нулевке или в минус первой?», — спрашивал он, кривя, как Арлекин, рот и сверкая мерзкими небесно-голубыми глазами. «В минус десятой», — огрызалась Санса, краснея. Но удовольствие от такой компании на пляже сводило на нет всю прелесть моря. Так что купалась она при случае и одна, избегая коллективных походов на пляж с Джоффри и его «сырами с буферами», как он называл своих поклонниц. Все эти тирады были унизительны и доводили ее до слез, но, как ни крути, а насчет груди Джоффри был прав. До сей поры Сансе и в голову не приходило стесняться. В последний год дома было совсем не до того, да и старших сестер у нее нет, так что сравнивать не приходилось. Тут же Джоффри, словно нарочно, подбирал себе в компанию фигуристых барышень! Впрочем, теперь, получше узнав Джоффри, Санса не сомневалась, что специально и подбирал, чтобы ее унизить, дать ей острее почувствовать свою неполноценность в сравнении с другими.
Она стала по вечерам изучать себя в зеркало в гостинице. Зеркало играло с ней разные шутки, но всегда сугубо злые. Санса казалась себе то толстой, как бочка на кривых ногах, то плоской, как аллигатор с бесцветной, вытянутой мордой. Да еще и этот вечный ненавистный пожар на голове! К тому же, одна грудь была почему-то больше другой. И как же жалко торчали острые коленки…
В море глумиться и зубоскалить было некому, и она ныряла от души, плескалась в теплой солоноватой воде, лежала на спине, давая волнам качать себя и слушала, как где-то вдалеке играла бодренькая музыка и как старательно перекрикивала ее недовольная, проголодавшаяся чайка. Изредка ног касались медузы, колыхаясь рядом своими странными прозрачными телами. Санса вздрагивала от их прикосновений и ныряла, чтобы взглянуть на них снизу, из воды. Вода была удивительно прозрачной.
Вынырнув в очередной раз, Санса почувствовала запах сигареты и обернулась к берегу. Сердце упало от мысли, что ее нашла тетка и сейчас ее будут корить за побег и снисходительно попрекать за то, что она купается в таком виде, что придется терпеть унижения прилюдного одевания, что тетка увидит ее почти голой и что она скажет о ее кривой плоской груди что-нибудь вроде: «Да-а, ты вся в отца. Одни коленки и локти. Твоя мать, помнится, уже была сложена как женщина, когда мы с ней в наши пятнадцать вместе отдыхали на море. Пожалуй, стоит купить лифчик и Мирцелле, у нее грудь уже чуть больше твоей…» — и в этом духе.