Выбрать главу

Она почувствовала за спиной холод, и неожиданно ей было больше не на что опираться. Сандор соскочил с коня и судя по звуку, двинулся назад. Впереди была только бескрайняя водная гладь.. Он оставил их с Неведомым на самом краю насыпи, неровным восклицательным знаком уходящей в море. Санса слышала, как хрустят камни от его шагов. Шагов не к ней, от нее.

Ей хотелось развернуться, гордо прогарцевать по насыпи, мимо него, демонстрируя всему миру — и ему тоже — что она ничего не боится, что она осталась собой, прежней вольной птицей. Бросить ему в лицо пару едких слов и ускакать вдаль. Беда была не в том, что она не могла этого сделать. Наверное, могла — надо было сломать стереотип, как она делала это раньше, в лесу. Зацепиться за что-то еще. Весь ужас и бред ситуации заключался в том, что она просто не хотела этого делать. На каком-то уровне Санса отдавала себе отчет, что это была их последняя встреча, заключительный урок свободы. Если она вновь оставит его — больше он уже не вернется, и ей не хватит духа его преследовать или искать. Поэтому сейчас приходилось решать не только проблему страха перед морем, что расстилалось перед ней — бесстрастное, живущее по своим, ему одному известным законам, лениво катящее мелкие волны прочь от берега, подальше от капризной дурочки, что придумала себе целую крепость фобий, чтобы спрятаться от мира. Ей нужно было вытащить из себя глубоко засевшую где-то между диафрагмой и позвоночником правду, раз и навсегда сделать этот пугающий выбор: сама по себе, безымянной тенью или Пташка? Своя собственная — или его? Пока они ехали на берег, Санса почувствовала, что вот, стоит только протянуть руку — не так, как той ночью в спальне, чуть иначе — и он опять будет ее — тоже чуть иначе, возможно, в другой роли, но все же ее. Но она не знала, имеет ли право после всего этого нескончаемого ужаса непонимания, идиотских жестов, нарочно и нечаянно нанесенных ударов, оставивших на них обоих болезненные шрамы, просранных шансов и втоптанных в песок надежд эту самую руку протягивать. Поэтому она смотрела на море — и ждала.

3.

Сандор

— Пташка, если ты не хочешь тут заночевать, открывай глаза, разворачивай Неведомого и скачи сюда, — крикнул Сандор издалека

— Куда? — ответила она не поворачиваясь

— На дюну. В сторону леса. Ко мне.

— К тебе? Я тебя ненавижу больше всех на свете!

— Знаю. Тем более. Хочешь поквитаться? Другого выхода у тебя нет. Придется действовать. И не думай, что Неведомый тебя сам повезет. Он знает, что ты не слепая. И ждет от тебя инициативы. Сделай шаг, Пташка, сделай этот хренов шаг! Хотя бы направь его. Смотри — это все, что тебе нужно. Смотреть. Видеть. Помнить, кто ты есть.

Его голос относило ветром. Глупые слова, никчемные надежды. Девчонка упорно стояла на самом краю насыпи. Издалека Сандор видел, как Неведомый недовольно бьет копытом по кучкам камней, что разлетались от его маневров, соскальзывая в беспокойную воду. Долго так вороной не простоит — когда до него дойдет, что всадник не сечет, старый коняга, скорее всего, сам потащится на дюну. Сандор глядел на словно слепленный из одного куска глины силуэт на краю моря и думал о том, что он вообще не уверен, что хочет ее продвижения, ее последнего хода. Эта игра была закончена — чем бы она ни была для Пташки, во что бы ни превратилась за эти дни для него самого. За последние четыре года это было одним из самых ярких откровений и самых немыслимых мучений: тянуть ее вперед, собирать по кускам, отыскивать эти самые осколки по округе, в земле и воде, и в собственной душе — для того, чтобы вновь ее потерять. Но такова была его цель изначально, и теперь Сандор не знал, что же делать со всей этой путаницей и собственным малодушием, которое мешало ему признать, что да, эта женщина уже не его Пташка, она жестче, решительнее, резче и, похоже, привыкла все делать сама, у нее злой язык, и он уже не может читать ее, как раскрытую книгу, а вынужден, скорее, подсматривать в щелочку какого-то черного ящика со свечой внутри, мучительно всматриваясь в смутные силуэты светотени и пытаясь углядеть что-то для себя знакомое. Хоть что-то, их еще связывающее. Он не знал этой женщины, не понимал ее — по крайней мере, не на всех уровнях — не отдавал себе отчета, чем она жила и живет — и все же любил ее сильнее и вернее, чем прежде, и тосковал по ней — даже тогда, когда она была так близко — вот как сейчас. Так нестерпимо далеко — он был готов идти обратно на насыпь и вести коня на берег под уздцы, лишь бы ей не было больно. Лишь бы ей не было страшно.

Эта шальная незнакомка вполне могла потащиться к берегу по узкой полосе суши вслепую. «Она, видимо, и делала это последние четыре года в этой своей хреновой столичной клоаке», — пришло ему в голову. В жизни он не встречал никого более упрямого, нелепого и безрассудного, чем эта девчонка. Никого, больше заслуживающего доверия и поддержки, чем она, даже несмотря на все мерзости, что были сказаны, сделаны, подуманы с обоих сторон. Он ждал ее всю жизнь — и осознавал, что это были те самые последние минуты или секунды его вечного ожидания. Он сам привел ее на этот берег, поставил перед очередной провокацией, разозлил — когда она отвечала ему с насыпи, у нее даже голос дрожал — не от страха, от бешенства. И теперь все, что ему оставалось, это ждать. И бояться, что и на этот раз она просто проедет мимо и, наверняка, будет права. Но пока она стояла там — он все еще мог надеяться. Делать вид, что это немыслимое рыжее чудо с развевающимися по ветру волнистыми длинными прядями принадлежит ему. Начало ее пути в его сторону, скорее всего, означало крах всех его грез. Как бы там ни было, ставки были сделаны: оставалось ждать, пока колесо остановится. И он ждал, замерев на меже, там, где насыпь переходила в барханы дюны. Он стоял на том самом месте, где они когда-то поругались — ровно пять лет назад, день в день. Там, где камни прячутся в белый песок — или песок покрывает причудливой формы влажные камни. Разные формы одной и той же материи — вечно едины, всегда разлучены. Море превращает одно в другое — пока время стоит.

От его времени уже ничего не осталось — его не дающие сбоя часы остались где-то там, у конюшен, упали под копыта Неведомому. Как всегда, Сандор был этому рад — ход времени был всегда против него. Пока они ехали в сторону дюны, Сандор впервые за все эти дни почувствовал в Пташке и в том, как она прижалась к нему, какие-то перемены. Это уже было не сестринское, не поиск помощи. Иное. Начали восстанавливаться какие-то то старые связи — или возникали новые? Он чувствовал на плече ее тяжелую голову, пушистые волосы, пахнущие табаком и духами, щекотали ему шею. Эта неожиданная возникшая близость напомнила ему о мерзкой утренней сцене, о которой так горько бросила фразу Пташка, сидя на коне перед поездкой. Табу - да, но, похоже, правила изменились. Поэтому он не нашел ничего умнее, чем шепнуть ей на ухо: “Прости за то утро.” Говорить ей, что он не хотел, Сандор не стал - потому что он хотел - и сделал. Пташка никак не дала понять, что приняла - или что даже слышала его слова. Только ресницы дрогнули, словно она открыла и вновь закрыла глаза. Пусть. Если хотела услышать - услышала. Если нет - ну что делать. Его слова факта - или акта - не изменят.

Все, что ему хотелось — остановить коня, развернуть ее и поцеловать - не так, как было в треклятой его спальне, без надрыва. В их отношениях часто тело отыгрывало лучше, чем его обладатель. В ту ночь они так ни разу этого и не сделали. Сотворили все, что было не нужно, и забыли о главном. Какая глупость!