Сначала Бос орал только одно: что я лжец и что меня следует повесить. Тогда я тоже начал кричать:
– Я не врал. Я рассказал все, что знал. Я не понимаю, чего вы хотите.
Наконец он прижал меня к стене и сказал:
– Почему ты ничего не сказал мне о Фернанде, мерзавец.
Фернанд, Фернанд Геверс. Он был моей тенью в организации.
– Я не знаю, – проборматал я.
– Ты, конечно, не знаешь Фернанда? Ни дороги Мол – Ломмел, так? Ни магазина, так?
При каждом «так» я получал новый удар. Вместе с воротником куртки он прихватил и ворот верхней рубашки, который душил меня.
Оставался один выход. Я начал кричать так же громко, как и он:
– Вы сами сказали, что Геверс вас не интересует, что он вам не нужен. С Фернандом Геверсом я ездил на рыбалку. А с Ванарвегеном играл в футбол. Можете арестовать их. Они ничего не знают. Арестуйте всех моих знакомых. А еще я ел мороженое в кафе «Рубенс» и пил пиво во «Флигере». Берите там всех. Берите всю футбольную команду «Стандард Мол». Всех парней, с которыми я был в Лувене. Не забудьте также пожарную команду Мола.
Фернанда Геверса не арестовали. Господин инспектор уголовной полиции оказался не таким уж хорошим полицейским, каким считал себя.
Приходили и уходили новые соседи. Выпустили Липпефелда. Вместо Наполеона пришел некий Виллемссенс. Ежедневно его водили на допрос. И ежедневно били. Его обвиняли в том, что он прятал в своем доме английских и американских летчиков. Он упорно отрицал это. Но однажды утром мы услышали на зарядке вместо обычного «айн, цвай, драй, фир» – «уан, ту, фри, фо». Виллемссенс почувствовал недоброе. Он забрался на отопительную трубу и посмотрел в окошко. Перед отправкой в германский лагерь англичан иногда помещали в тюрьму на Бегейненстраат. Виллемссенс узнал среди заключенных во дворе своих англичан. Он сразу все понял.
Я услышал также рассказ о двух жителях Мехелена, которых всегда допрашивали отдельно. Эти чудаки упорно утверждали, что не знают друг друга, до тех пор, пока после долгих допросов и побоев им не показали фото, на котором они стояли в кафе, обнявшись, со стаканами пива в руках.
На Бегейненстраат проводили дезинсекцию.
Легион клопов в нашей камере, казалось, удваивался с каждым днем. Однако эти паразиты оказались разборчивыми. Видно, моя кровь пришлась им по вкусу, и я стал их излюбленной жертвой – все тело покрылось саднящими царапинами и чесоточными волдырями, наполненными водянистой жидкостью. От зуда можно было сойти с ума.
Однажды утром я сказал об этом унтер-офицеру. На сей раз я особенно громко выкрикнул свое «Людоед», чтобы привести его в хорошее расположение духа.
– Господин унтер-офицер, – обратился я к нему. -В камере клопы.
И показал ему свои расчесанные руки.
– По ночам мы не можем спать. Все ночи напролет мы вынуждены бороться с этой нечистью.
Он посмотрел на мои руки.
– И сколько же вы поймали сегодня ночью?
– Штук двадцать, – ответил я не подумав.
– Двадцать? – усмехнулся он. – Только и всего? Нельзя же из-за двадцати клопов проводить полную дезинсекцию.
На другой день я показал ему свою миску, где чернели трофеи прошедшей ночи.
– Господин унтер-офицер,- доложил я.- Сегодня ночью мы задавили двадцать тысяч.
Он с отвращением посмотрел в миску.
– Если вы уничтожили такое количество клопов, то здесь их больше не осталось и нет смысла проводить дезинсекцию.
Но через несколько дней нашу камеру все же обработали. Операция эта длилась сорок восемь часов, и на двое суток нас переселили в другую камеру, в другое отделение, к другому унтер-офицеру. Там мы чувствовали себя неуютно. Мы не знали здешних «номеров телефонов», а через окно можно было видеть лишь уголок двора, где разрешалось по полчаса в день гулять смертникам. Правда, отсюда мы могли переговариваться с женщинами, сидевшими в соседнем корпусе. Приглашали их сходить вечером на танцы или в кино.
Когда мы вернулись в свою старую камеру, наш Фриц вошел к нам. На сей раз он был дружелюбен и спросил с любопытством:
– Ну как, понравилось там, внизу? Я отрицательно покачал головой.
– Нет, господин унтер-офицер. В вашем отделении лучше. Там наливали по половине миски, а у вас они всегда полные. Внизу у нас было только три табурета на пятерых, а здесь – четыре.
В обед наши миски были наполнены до краев, а к вечеру унтер-офицер швырнул нам пятый табурет.
– Вот так, сказал он гордо. – Мое отделение лучше всех.
Однажды в камеру все же пришел священник. Он уселся в углу на табурете, и каждый подходил к нему исповедоваться. Остальные сидели в противоположном углу.
Мои четыре товарища уже исповедались, но я не двинулся с места.
Священник удивленно посмотрел на меня.
– А ты? – спросил он.
На нем была серая полевая форма, которую я считал офицерской, и только накрахмаленный воротничок и маленький крест на груди указывали на его сан. Я впервые видел этого человека, но он мне сразу не понравился.
– Я вам тоже нужен? – спросил я угрюмо.
– Конечно, – ответил он. – Я пришел, чтобы помочь вам всем.
Помочь… Я подумал, что он, наверное, «помогает» и тем, чьи шаги мы слышим иногда по утрам. Может быть, и мне он скоро «поможет» таким же образом.
– Начинай, – сказал он, и я нехотя подошел к нему.
Исповедовался я так, для виду: несколько раз солгал, еще какие-то пустяки. Он слушал с благочестивой миной – все как полагается. Пока я говорил, он смотрел на меня совершенно равнодушно, а когда я замолчал, он вдруг насторожился.
– Все?
– А разве этого мало? – нагло переспросил я.
– Ты мог согрешить и без умысла, – пояснил священник. – Ты мог. к примеру, согрешить из-за ложно понятого патриотизма. Представь себе, что ты однажды помог английским летчикам. Они вернулись в Англию, а затем прилетели сюда на бомбардировщиках, чтобы убить твоих и моих соотечественников. В этом случае ты становишься соучастником убийства. А это смертный грех.
– Ничего подобного я не делал, – сказал я. – Правда, я выкрикивал «Людоед» на поверке вместо своей фамилии, но я не считаю это грехом.
Он встал. Я подумал: интересно, передаст он Фрицу мое признание… Он не передал.
Иногда мы получали посылки от Красного Креста. И хотя от них не разжиреешь, каждый раз мы радовались, как дети. За четыре месяца на Бегейненстраат мы раза четыре получали банку рыбного паштета, два раза – баночку макрели и еще пару раз – коробку шоколадного желе.
Однажды в нашей камере появились сразу четыре новичка. Они ничего не ели – как обычно новички в первые дни. В обед я впервые съел тогда пять литров супа. А потом еще два с половиной литра, так как в этот день была очередь нашей камеры получать добавку. После такого обеда я должен был прислониться к стене – не мог сидеть. И все-таки был голоден.
«Дежурство», придуманное Липпефелдом, стало традицией в нашей камере. Один убирал постели, другой вытирал пыль, третий подметал пол, четвертый мыл посуду, а также чистил параши кирпичом. Пятый должен был чистить медь, что практически означало освобождение от дежурства, так как, кроме ручки на дверце углового шкафа, в камере не было никакой меди.
Когда дверь камеры отворялась, кто-нибудь обязательно хватал кусок кирпича. И каждый немец, появлявшийся в двери, неизменно смотрел на этот кирпич и всегда произносил одну и ту же фразу: «Положи кирпич», боясь, что этот кирпич полетит ему в голову.
Отопительная труба выполняла не только роль телефона, она являлась также инструментом для передачи наших чувств и настроения. По трубе передавались радость, протест, вызов, боль. Во всех камерах оглушительно стучали ложками по трубе, когда пролетали эскадрильи американских и английских бомбардировщиков. По трубе стучали и рано утром, когда в коридоре раздавались шаги – медленные шаги человека, шедшего умирать.
Когда в камеру вошел Жак ван Баел из Тюрн-хоута, я понял, что следствие по нашему делу закончено – мы с ним были из одной группы.