Дурак не отходил от меня.
– До тех пор пока ты будешь бегать в уборную в рабочее время, у тебя будут болеть зубы,- внушал он мне.- Не можешь терпеть на работе – в следующий раз поплатишься другим зубом.
Меня охватило бешенство. И упрямство. На следующее утро я вызывающе посмотрел на Дурака и нырнул в уборную. Я ожидал, что сразу же услышу шаги, удары в дверь и брань.
Однако этого не произошло. Я развернул газету. Фронт подошел вплотную. Я читал сообщения, запоминал названия населенных пунктов. Потом разорвал газету, как всегда, бросил в унитаз и спустил воду. Клочки исчезли мгновенно. Газеты последнего года войны были небольшими. Когда я вышел из уборной, Дурак стоял у двери. Оказывается, он подкрался бесшумно. Он был красный как рак и закатил мне оплеуху. Щека запылала, а рана на месте вырванного зуба снова стала кровоточить.
– Паршивая бешеная собака! – орал он.- Кто ты такой? Бельгиец? Вонючий француз?
Я молча стоял перед ним. Чувствовал, как горят мои глаза. Боялся, чтобы не навернулись слезы. Я упорно смотрел ему в глаза, ожидая второго удара.
Изо рта у меня потекла кровь. Дурак заметил это. Взглянул на свою руку, молча повернулся и пошел назад, на свое место.
С этого дня он снова перешел к своим старым методам. Раза два в неделю стучал ногами в дверь и орал, изредка окатывал меня водой из ведра, однако об удалении зубов больше не заикался.
Возможно где-то в глубине его души таилось нечто человеческое.
Эмиль умер. Его сменил молодой француз из района Па-де-Кале. Парень, который совершенно не умел разговаривать спокойно и все время лез на рожон. Это неизбежно приводило к ссорам с Жаном, вспыльчивым адвокатом из Брюсселя. Их ссоры раздражали меня, и я ждал случая, чтобы перейти в другую камеру. Наконец этот случай подвернулся. Меня перевели к голландцу из Антверпена – Франсу ван Дюлкену. Франса арестовали по недоразумению. Когда агенты службы безопасности (СД) явились к ним в дом, в ордере на арест числился ван Дюлкен без указания имени. Тогда они арестовали отца ван Дюлкена, а заодно прихватили и сына. Франс был умным человеком, но производил впечатление несколько наивного, покорного парня. Он ни с кем не дружил. В камере он сидел обычно один, так как никто не хотел жить с ним; каждый всеми способами старался попасть в камеру к своим дружкам. Мне ван Дюлкен нравился, и я стал его товарищем по камере, но получил в придачу еще и задиру-француза. Правда, у нас он был вынужден вести себя спокойно. Как только он начинал шуметь, мы переходили на голландский, и ему становилось неловко – он думал, что мы говорим о нем, и затихал.
Любимой темой Франса ван Дюлкена была еда. Он все время говорил о ней – о существующих или выдуманных блюдах. Он составлял меню роскошных обедов, которые мы устроим, когда выйдем на свободу. Это было одним из наших развлечений. Я охотно участвовал в этой игре. Француз тоже. Мы делились друг с другом рецептами, которые в большинстве случаев придумывали сами. Все блюда были пикантными, с уксусом и перцем, с мясом, с селедочкой и густым соусом. Француз распространялся о тортах, которые пекли у него на родине. Торты эти состояли из нескольких слоев. Нижний всегда был из теста. Особого теста, как говорил он. Сверху – слой сыра, потом ветчина, сливки и, наконец, джем. Просто фантастика! Франс злился. Он говорил: «Такого не может быть». В ответ на это француз говорил: «Тебе не понять. Это особый торт». А я мечтал о новом сорте хлеба. Я думал о том, как приду к какому-нибудь пекарю и предложу ему свой рецепт хлеба и как этот пекарь заработает на этом кучу денег.
Франс ван Дюлкен был невезучий. Если где-то обнаруживался непорядок, а он находился поблизости, то оплеухи неизменно доставались ему. Если во время прогулки с повозки около кухни падала картофелина, то он никогда не успевал подобрать ее. Если охранник бросал окурок рядом с ним, то его всегда опережали другие. Франс ван Дюлкен научил меня использовать листья и орехи дикого каштана, росшего во дворе тюрьмы, где нам разрешали гулять по полчаса в день.
Листья сушили на отопительной трубе в камере, а потом мелко растирали, и получался табак. У самодельных сигарет был отвратительный вкус и запах, но мы уверяли друг друга, что табак отличный и что только завзятый курильщик может отличить его от настоящего. Даже разносчики еды жадно вдыхали воздух, когда по утрам открывали нашу камеру. Один разносчик из Дендермонде был твердо убежден, что у нас припрятан табак. Однажды я сказал ему, что мы можем обменять немного табаку на буханку хлеба. Он принес нам буханку, и мы дали ему часть нашего запаса растертых листьев каштана. Больше он к нам за табаком не обращался… Но буханка хлеба осталась у нас.
По рецепту Франса ван Дюлкена мы делали также нюхательный табак, которым я лечил простуду и насморк. Для него использовались плоды каштана. Мы их тоже сушили на трубе, а потом растирали в мелкий порошок. Понюхав такого зелья, человек начинал чихать так, что стены камеры гудели.
Листьев и плодов каштана мы могли собирать сколько влезет. Ни один из охранников не обращал на это внимания. Они считали, наверное, что мы едим эту пакость.
Раздобыть еду было труднее. Окна кухни выходили на улицу. Они были открыты и зимой и летом, и запахи пищи дразнили нас. Перед кухней всегда стояла повозка с капустными листьями. Иной раз удавалось стянуть такой лист и спрятать его под куртку, а потом мы по-братски делили его в камере. Но шансов на успех почти не было. Как только добыча оказывалась в руке, подбегал охранник и бил заключенного до тех пор, пока лист не падал на землю. Поэтому мы совали трофейный лист сразу в рот. За это тоже били, но тут хоть что-то перепадало.
– Вот вам, вегетарианцы! – произносил Дурак, сопровождая свои слова затрещинами.
Вскоре француза увели от нас, а вместо него в камере появился Иозеф Бонвуасин из Лейка, робкий провинциальный парень.
Таким образом я оказался в компании с двумя «странными» людьми. Наверное, тюрьма всех делает немного странными, но странности замечаешь только у других, у себя же самого их не видишь. Прежде я всегда сразу съедал свою порцию. Но общение с Франсом ван Дюлкеном и Иозефом Бонвуасином научило меня терпению. Франс ван Дюлкен ел страшно медленно, и это было одной из причин того, что никто не хотел сидеть вместе с ним в камере. Когда ты уже съел свой хлеб, невыносимо смотреть на то, как он еще полчаса продолжает жевать.
С появлением Иозефа Бонвуасина мои терзания стали еще мучительнее. Если Франс ван Дюлкен страдал «комплексом жевания», то Иозеф – комплексом набожности.
Иозеф Бонвуасин молился перед куском хлеба утром, перед обеденным супом и перед куском хлеба вечером. Это тянулось бесконечно. Он клал перед собой кусок хлеба или ставил миску супа и молился. Руки молитвенно сложены, губы шевелятся, глаза подняты вверх или опущены долу. Иногда он вскидывал голову, видимо, чтобы убедиться, что бог его слышит. А потом снова смотрел на еду. Мы же смотрели на него, переводили взгляд со своей порции на его и ждали, когда он кончит. Сначала мы пытались есть, не дожидаясь его, но это было мучительно. Голод кажется еще сильнее, когда видишь, как едят другие.
После мук, связанных с ожиданием, пока Йозеф закончит свой религиозный ритуал, нам надлежало приспособиться к ритму Франса – к его манере еды. Сначала он резал свой хлеб на множество крошечных кусочков. Он делал это медленно и тщательно, стараясь, чтобы все кусочки были совершенно одинаковыми. Он вырезал ровные-ровные кубики. После этого он клал их один за другим в рот, с большими паузами, и начинал жевать. Поразительно, как долго он мог жевать такой крошечный кубик! Когда же наконец Франс проглатывал кусочек, он похлопывал себя по животу и приступал к следующему кубику.
Бонвуасин ждал. Он ждал, когда Франс возьмет свой последний кусочек. Тогда он быстро съедал свою порцию. Я поступал иначе. Я делил свой хлеб на четыре части. Первый кусок я съедал, когда Франс приступал к еде. Второй кусок я отправлял в рот, когда он съедал четвертую часть своих кубиков, и так далее.