Выбрать главу

Но тогда мы не очень задумывались над этими вопросами, так как чувствовали себя почти счастливыми. Теперь, выбравшись из лагеря, мы были уверены, что переживем войну.

Однако многие из нас потеряли в лагере слишком много сил. На следующий день несколько человек заболели, в том числе и я. Никакой боли я не чувствовал, температуры тоже не было – просто совсем обессилел и пропало желание двигаться. Я не вставал с нар, мной овладело безразличие ко всему на свете. Я не ел, отказался даже от окурка сигареты.

В эшелоне был врач. Он осмотрел заболевших. До сих пор вижу его скептическую ухмылку, когда он сказал, пощупав мой пульс: «Неужели они там не заметили, что парень отдает концы?»

Поезд стучал по рельсам, а я готовился к смерти. Смерть не была страшна, смерть-это вечный покой, избавление. Я мыслил возвышенными категориями… Вся жизнь-тюрьма, из которой освобождает только смерть.

– Что с тобой? Плохо?

Спрашивал кто-то из наших. Теперь я уже не помню его фамилии.

– Возьми мой хлеб,- сказал я.

– У тебя что-нибудь болит? Надо держаться. Сейчас нам стали давать больше еды, мы должны выкарабкаться.

Он не понимал меня. Он не знал, какой заманчивой казалась мне теперь смерть, не осознавал, что я обрел новую цель жизни – смерть.

– Возьми мой хлеб. Я не хочу есть.

– Я спрячу его для тебя.

– Не надо, ни к чему. Я не хочу есть. Ешь сам.

В ту ночь умер мой сосед по койке.

Я смотрел на покойника.

Смотрел так, как когда-то мне советовал голландский доктор.

Сначала я смотрел равнодушно, без особого волнения. Мне хотелось знать, что происходит с человеком, когда смерть освобождает его от мук. На его губах застыла страшная усмешка, словно смерть обманула его, словно он ждал от нее чего-то другого. Я вдруг представил себя на его месте. Я вспомнил слова Друга о том, что надо смотреть на покойника и думать, что он умер такой смертью, какой сам ты умереть не хочешь.

Один из охранников сказал:

– Уберите беднягу.

Мы все помнили, как поступали с умершими в лагере. Здесь сделали то же самое: покойника стащили с нар, его голова стукнулась о пол вагона. Затем его начали раздевать. Охранники чертыхались – от покойника дурно пахло. Я приподнял голову, чтобы лучше видеть. Ополченцам явно не хватало ловкости, которой отличался лагерный персонал: покойник то и дело валился набок, когда с него пытались снять куртку. Наконец умершего раздели. Глаза его были все еще широко открыты. И смотрели на меня. Я не отвернулся. «Нет,- подумал я.- Только не такая смерть! Я должен жить! Добро должно восторжествовать над злом!»

Один русский писатель, переживший концлагерь, писал впоследствии: «Мы победили смерть!» В ту ночь я тоже победил ее.

Тело подтащили к двери. Поезд продолжал идти. Охранники открыли дверь и тут вдруг словно что-то вспомнили. Посмотрев номер на куртке покойного, начали искать клочок бумаги, кусок бечевки и карандаш. Карандаш нашелся, остального не оказалось. Тогда номер написали прямо на груди и оставили труп лежать у двери. Паровоз гудел.

Я приподнялся на своей койке и подозвал товарища, которому отдал свой хлеб:

– У тебя совсем не осталось хлеба?

– Полпорции.

– Дай мне, пожалуйста, немножечко.

Он отдал мне все, что у него осталось. Однако у меня не было сил разжевать хлеб. Я жевал его дольше, чем Франс ван Дюлкен, и наконец с трудом протолкнул в горло. И все-таки я заставил себя съесть весь хлеб. На следующий день я съел суп, отпивая его маленькими глотками. Глоток – передышка. Еще глоток – опять передышка. Точно так же я разделался и с хлебом. Я съел его, размочив в супе. Врач снова пощупал мой пульс и, опять скептически улыбнувшись, покачал головой. Потом что-то тихо сказал охране. Все смотрели на меня. «Неправда, – думал я – Я не умру! Я не дам себя сломить!»

Через день один вагон отцепили от состава. Туда перевели всех больных. На двух койках поместили четырнадцать человек. Мы снова стали лишними, и поэтому нас не кормили, а мы все не могли догадаться, в чем дело. Кроме больных, в вагоне никого не было – даже охраны. Наконец мы услышали шум подошедшего паровоза. Толчок – очевидно, прицепили вагон,- и мы снова двинулись в путь. Нас охватило глубокое отчаяние, так как мы поняли, что едем в обратную сторону. Назад! Из лагеря мы ехали дня четыре, обратно- значительно быстрее.

Впоследствии мне приходилось видеть фотографии поездов смерти Дахау. Я ехал в таком поезде, состоявшем из одного вагона. Все мы страдали, нарочно терзали друг друга и были совершенно безучастны к тем, кто больше всех жаловался, и к тем, кто умирал. Разговоры стихли. Самые слабые умирали молча. В вагоне пахло тленом. Каждый уже видел себя разлагающимся трупом. Я видел смерть. Я читал ее на лицах своих спутников. Но сейчас она не манила меня, она казалась мне ужасной.

Мы снова прибыли на лагерную станцию. Не могу сказать, как долго мы ехали: три часа или три дня. Во всяком случае, обратный путь показался мне намного короче. Я знал, что мы снова в Дахау, еще до того, как открыли дверь нашего вагона. Орали эсэсовцы, и этот гортанный крик показался мне еще более варварским, чем раньше. Неистово лаяли собаки.

Я зарыдал. Я плакал от бессилия, от отчаяния, от ярости. Я рыдал от страха перед смертью и от безумного желания жить. Плакал не один я. Все оставшиеся в живых плакали. Мы выбрались из ада и вернулись обратно еще более слабыми и измученными, чем прежде. Почти половина товарищей погибла.

Дверь раскрылась со скрежетом, полоснувшим по сердцу. Крики стали громче, собачий лай злее.

– Выходи! Быстрее! Быстрее, проклятые крематорские собаки!

Никто не двинулся с места. Не было сил.

Но эсэсовцы способны поднять и мертвого. Они ворвались в вагон, накинулись на нас с бранью, угрожая крематорием. Они нещадно колотили дубинками по лежавшим на нарах живым и мертвым. Мертвые остались лежать, а мы выползали из вагона со слезами на глазах. Нам приказали подтащить покойников к двери и выбросить их из вагона. Но у нас не было сил. Втроем или вчетвером подталкивали труп к двери, а потом падали сами, падали на трупы и, плача, с трудом выбирались из груды тел. Нас мучила жажда, и мы совали в рот горсти снега. Эсэсовцы пытались поднять нас побоями, но все было тщетно. И тогда они спустили на нас собак. Один из них крикнул, что собаки перегрызут нам глотки, если мы не встанем. Но даже и тогда мы не встали – мы были на грани полного истощения.

В лагерь послали капо, который вскоре вернулся с «мор-экспрессом». Я узнал его. Лежа на животе, чтобы легче было хватать ртом снег, я увидел мрачные лица людей, двигавших повозку. Я знал, что в Дахау они символизируют смерть. Я вспомнил, как Друг рассказывал мне, что мертвых и живых вместе бросают в печи крематория. Я уперся руками в снег и попытался приподняться. Напрасные усилия… Мне почему-то стало ужасно жарко.

– Быстрее грузите эту падаль!

Нас побросали в повозку. И живых и мертвых. Я постарался выбраться наверх, чтобы соскользнуть с повозки по дороге, и тут вдруг вспомнил о человеке, который вот так же падал несколько раз, но его снова поднимали, и он оказывался в повозке. Возможно, сегодня мне повезет. Возможно, сегодня эсэсовцы просто посмеются надо мной и оставят в покое…

Возле лагерного плаца «мор-экспресс» остановился. Эсэсовец отдал какое-то приказание, и перевозчики трупов забрались в повозку. С привычным равнодушием они быстро отделяли мертвых от живых, подобно тому как рыбак сортирует рыбу. Живых сбросили тут же, на лагерном плацу. Трупы остались в повозке, которая скрылась в том направлении, где поднималось облако черного дыма.

– В душ! – накинулись на нас эсэсовцы.- Встать! Марш в душ!

Мы продолжали лежать. Эсэсовцы схватились за пистолеты, послышались щелчки предохранителей.

– Через три минуты всем быть в душе. Кто не явится, будет расстрелян.

Мы задвигались, поползли. Эсэсовцы хохотали. Мы с трудом передвигались на четвереньках. Некоторые ползли на животе. Несколько человек поднялись на ноги, сделали два-три шага и снова упали. Эсэсовцы били ползущих людей по спине.