С каждой минутой у меня росло желание развернуть посылку. Только взглянуть, что там, только понюхать! До войны я был очень разборчив в еде, теперь буду есть все подряд и никогда не стану жаловаться на голод, никогда не признаюсь, что мне холодно, никогда не скажу, что еда невкусная. Я не стану мечтать о деликатесах: о масле, колбасе, мармеладе, о мясе и сыре – достаточно будет картошки и хлеба, вдоволь хорошего черного хлеба. Я не буду его резать, я буду откусывать прямо от ковриги – ведь только так можно почувствовать настоящий вкус хлеба.
Я смотрел на соседа, прислушивался к его прерывистому дыханию, к словам, которые он шептал в бреду. Несколько раз он произнес имя: «Анна». Жена? Посмотрела бы она на него сейчас! Если бы немецкие жены посмотрели на нас всех хоть секунду, может быть, война кончилась бы быстрее.
Сосед вдруг затих. Жив ли он? Если умер, то посылка достанется мне одному. Прочь эту мысль! Он должен жить, ведь он мой товарищ и он доверился мне. Я докажу, что не желаю ему смерти, – я буду молиться за него. Но я не знаю молитв. В Дахау было много священников, которые тайно служили мессу. Но я не мог молиться, так как перестал верить в бога. Бог остался за воротами лагеря. Он отказался следовать за несчастными, которые больше всего нуждались в его помощи. «Бог на небе, на земле и повсюду», – внушали нам. Но бога не было в Дахау! А значит, его не было вообще.
Сосед захрипел и перестал дышать. Я дотронулся до него. Кожа была теплая, липкая. Потом я снова услышал его дыхание, но оно становилось все реже, все слабее, словно невидимая рука медленно сдавливала его горло.
Под утро сосед умер.
Как только я немного окреп, меня согнали с койки и вышвырнули из лазарета без всякого осмотра. Видимо, если человек не умирал после определенного срока пребывания в лазарете, его считали здоровым.
После лазарета меня направили в блок № 12.
В тифозных блоках много рассказывали о так называемых свободных блоках на противоположной стороне лагерной улицы. Говорили, что там у каждого заключенного свои нары, что за работу в командах выдают дополнительный паек. Там якобы нет ни вшей, ни блох и заключенным разрешается свободно ходить по лагерю.
И снова я подумал, что теперь-то уж самое страшное позади.
В тифозных блоках люди выдерживали не больше трех месяцев. В свободных блоках можно было встретить заключенных, которые находились в Дахау с 1933 года. Видимо, условия там были лучше, чем в тифозных блоках.
Но шел 1945 год, и теперь в свободных блоках стало ничуть не лучше, чем в тифозных. На сдвоенных нарах спали по пять-семь человек, в боксах кишели вши и блохи, порция хлеба составляла примерно 165 граммов, и никакого дополнительного пайка за работу не полагалось.
Из лазарета меня отправили сначала в баню. Я шел в сопровождении старосты из двенадцатого блока. Я почувствовал себя человеком, когда получил полосатую одежду политзаключенного и ботинки – взамен грязных лохмотьев.
В блоке № 12 было несколько сербов и словаков, освобожденных в этот день от работы. Я не мог говорить с ними, так как не знал языка, но староста бокса сказал мне, что в блоке есть и французы. Заключенных из блока № 12 каждое утро отправляли в Мюнхен – ликвидировать последствия бомбежек на вокзале. В последние недели Мюнхен сильно бомбили. Староста рассказал мне также о положении на фронте. За время своей болезни я настолько обессилел и отупел, что чуть не забыл о том, что идет война. Дела у нацистов были плохи, но они, судя по всему, не собирались сдаваться. Гитлер приказал сражаться за каждый город, за каждую улицу, за каждый дом.
Русские освободили Освенцим и Гросс-Розен. Они уже заняли Варшаву и грозным валом катятся на Германию. Англичане и американцы форсировали Рейн и продвинулись далеко в глубь Германии.
Я поинтересовался у старосты, где он почерпнул всю эту информацию. Оказалось, из немецких газет, которые заключенным удалось пронести из города.
На следующее утро я впервые вышел на утреннюю поверку вместе с заключенными свободных блоков. Было еще совсем темно, дул холодный пронизывающий ветер, но мы шагали в ногу под резким ослепляющим светом прожекторов. Несколько тысяч заключенных в полосатой одежде, идущие строем, производили впечатление большой силы и сплоченности.
После поверки рабочие команды начали уходить из лагеря. Мы вышли через главные ворота под крики капо и эсэсовцев и свирепый лай собак. Трудно было поверить, что война подходит к концу. Эсэсовцы лютовали больше, чем прежде. Я довольно скоро выбился из сил. Впервые за время пребывания в Дахау мне пришлось преодолевать пешком такое расстояние, да еще после болезни. Я нарушил строй, и капо с бранью набросился на меня. Я упал, и он в бешенстве стал топтать меня ногами. Подоспел эсэсовец с собакой и приказал мне догонять строй. Не помню, как я бежал. В памяти остался лишь лай собаки, которая неслась следом за мной и хватала меня за ноги.
Нам предстояло пройти около двух с половиной километров до станции Дахау. Там нас загнали в поезд – на этот раз в пассажирские вагоны,- и на рассвете мы прибыли на центральный вокзал Мюнхена. В это серое утро ничто не напоминало о приближающейся весне.
Вокзал был сильно разрушен, и это несколько подняло наше настроение. Но ненадолго. Началась изнурительная работа: нам приказали разбирать поврежденные пути и грузить рельсы и шпалы на платформы, потом толкать эти тяжелые платформы в указанное место и там разгружать их. Затем нам пришлось переносить вчетвером шпалы и рельсы на другой путь, где тоже работала группа заключенных. Эти шпалы и рельсы казались нам невероятно тяжелыми. Тащить их на плечах – это еще куда ни шло, но поднять с земли казалось почти невозможно.
Легче всего было толкать платформы, но зато остановить их стоило огромных усилий.
Ни на секунду не стихал свист кнутов, лай собак и окрики эсэсовцев, которые пинками и ударами подгоняли изможденных узников. Жители Мюнхена видели все это, и теперь они не имеют права говорить, будто они о нас ничего не знали.
К концу дня мы вымотались окончательно. Поезд привез нас на станцию Дахау, откуда наша команда кое-как дотащилась до лагеря.
Вечерняя поверка тянулась часа полтора. Вернувшись в блок, мы получили по 165 граммов хлеба. Через два дня нам выдали только по 125 граммов, а еще через неделю силы мои настолько иссякли, что я упал на работе. Подбежавший эсэсовец заставил меня подняться, и я продолжал двигаться как автомат, пока не потерял сознание.
Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на платформе, прикрытый мешковиной, которую мы обычно подкладывали под рельсы и шпалы, когда несли их на плечах. Я попытался было встать, но кто-то толкнул меня, прошептав несколько слов на чужом языке. Улыбка этого человека говорила, что он не желает мне зла. «Серб или словак»,- подумал я. Совершенно незнакомые люди прятали меня целый день от эсэсовцев. Товарищи работали за меня.
Вечером, когда мы возвращались в лагерь, я опять упал. Товарищи успели подхватить меня до того, как подскочили эсэсовские собаки. Они помогли мне дойти, положив мои руки себе на плечи. У них тоже было мало сил, но они не бросили меня. Такие моменты никогда не забудутся. Так проявлялась настоящая человечность и подлинное братство.
Добравшись до блока, я сразу лег, зажав в руке свою порцию хлеба. Я заставил себя есть, превозмогая боль в груди. Помнится, что еще Друг говорил мне о том, что у меня больное сердце. Неужели конец? Нет, только не думать о смерти. Это самое обычное переутомление. Не может болеть сердце у человека в двадцать два года. «Уже двадцать три» – я вспомнил, что недавно был день моего рождения. Но боль не проходила. Я чувствовал невероятную слабость. Я готов был терпеть самую страшную боль, если бы это прибавило мне сил. Но сил не было. Тяжелые как свинец руки и ноги, тяжесть в желудке, острая боль в груди, адский шум в голове и жуткая слабость. Что же дальше?