Выбрать главу

На Соловецких островах Зайченко пробыл пять лет, потом его перевели на материк, на Баб-губу. Зайченко из Баб-губы ездил по делам службы в Кемь. Когда он бывал на станции и видел полярные поезда или заходил в вагон-ресторан, чтобы выпить бутылку пива, в голове у него не раз возникала мысль: "А что будет, если я сейчас удеру?" Но он отгонял ее. Бежать было некуда. Да и не было цели, ради которой стоило бы подвергать себя риску.

Новые поселки, люди, природа - все в этом северном крае напоминало ему первые, суровые дни Америки. Это нравилось ему, он даже чувствовал себя пионером, открывающим новые места для человеческой жизни. Это чувство заполняло ту душевную пустоту, которая раньше мучила его и заставляла играть в прятки с жизнью.

Словом, он привык к своему положению, поэтому, когда несколько дней тому назад пришел приказ об отправке Зайченко в Москву, у бывшего поручика вдруг сжалось сердце. Администрация в лагере завидовала ему, заключенные и подавно... Все, кроме Зайченко, видели в этом вызове добрый признак.

Но Зайченко был угнетен.

Сегодня он понял причину этой странной тоски. Ему было жаль расстаться с тишиной и покоем, обретенными наконец после долгой и мучительной кочевки.

Зайченко пошел по тропке в гору, к белым стенам бывшего монастырского скита. В лесу пахло хвоей, куковали кукушки, от больших муравьиных куч струился едкий, острый, щекочущий ноздри аромат. С вершины горы виднелся остров, и сипел в тумане материковый бор, блестели озера, возле голого мыса гулял ветер и накатывал на берег волну за волной, а по берегу сушились длинные сети, развешанные на козлах из жердей. На горизонте, покрытом круглыми и толстыми, точно оладьи, облаками, чернел рыбацкий парус... Трудно было оторваться от этой тихой картины. "Ну зачем еще в Москву?" - подумал Зайченко.

Он уехал из Кеми в сопровождении конвоиров. Подавленное состояние не покидало его. Ему казалось, что его песенка спета... Он ожидал катастрофы с той безнадежностью, с какой мог бы ждать ее человек, вдруг попавший под горный обвал. Зайченко чувствовал, что ему некуда скрыться.

3

В 1925 году Жарковский оставил военную службу и перешел в органы ГПУ. Эта служба, как и все до сих пор, удалась ему.

После разгрома троцкистской оппозиции и высылки Троцкого из пределов СССР возник ряд троцкистских дел... Жарковский, тогда еще молодой работник, показал себя с отличной стороны. Свои прошлые троцкистские симпатии он так ловко завуалировал, что даже самый строгий контроль не нашел бы в мыслях Жарковского ничего подозрительного.

Жарковский перевелся на работу в Москву. Вначале его приняли там очень холодно, но постепенно он вошел в доверие, заслужил его и начал быстро продвигаться вперед.

Два месяца тому назад, еще зимой, высшее начальство Жарковского, один из членов коллегии ОГПУ, Николай Францевич Пишо, вызвал Жарковского к себе в кабинет и передал ему список дел и фамилий. Среди них значилось и дело Зайченко. Пишо поручил Жарковскому вызвать всех поименованных в этом списке людей в Москву и на всякий случай побеседовать с ними еще раз.

- А потом, освободив, на жительство вышлите обратно... в те места, откуда они взяты, - неожиданно сказал Пишо.

Заметив удивление в глазах Жарковского, Пишо улыбнулся и добавил:

- Понятно?

Жарковский, решив, что это странное распоряжение является служебным секретом и что ему в данную минуту не следует интересоваться подробностями, почтительно кивнул Пишо. Вообще с некоторых пор Жарковский заметил, что Пишо стал благоволить к нему... Пишо лез вверх... Поэтому Жарковский, не доискиваясь причин этой благожелательности, старался неизменно нравиться начальству.

Он был далек от Пишо. Николай Францевич держался со всеми подчиненными холодно и даже подчеркнуто официально, ничего не признавая, кроме субординации. Но, несмотря на это, Жарковский видел, что к нему Пишо всегда внимателен. Он не преминул воспользоваться этим расположением высшего начальства и всегда выказывал себя как отлично дисциплинированный и ловкий подчиненный.

В августе Пишо снова пригласил Жарковского в свой кабинет и спросил его: закончено ли данное ему поручение?

- Так точно! - отрапортовал Жарковский. - Я сегодня собирался вам доложить... Осталось только дело Зайченко. Но там нет ничего особенного. Он вызван, уже прибыл, сегодня я покончу и с этим.

Пишо молча выслушал ответ Жарковского. Он о чем-то думал, потом поднял голову и прямым пристальным взглядом посмотрел в глаза Жарковскому.

Взгляд Пишо всегда поражал Жарковского.

Пишо сейчас находился в самой лучшей своей поре. Он сам это чувствовал. Люди, стоявшие близко к нему и участвовавшие в его планах, никогда не знали точно его желаний и стремлений. Он поражал их неожиданностью своих выводов. Его тощее лицо, его голова, склоненная набок, говорили о мечтательности. Однако это был ум авантюриста, игрока и комбинатора. Людские пороки и добродетели были только картами в его руках.

Пишо было около сорока лет, но выглядел он моложе. Вялая, полупрезрительная складочка около губ (некое подобие улыбки), слегка развинченная походка, умение приказывать и слышать только самого себя, ощущение отчужденности от всех, кто был хоть несколько ниже его по общественному положению, холодное высокомерие, проницательность и жестокость - все это составляло облик и характер Пишо.

Несколько лет тому назад он проник в органы ГПУ. Вся его тактика и все его поведение были безупречны; вернее - они казались безупречными. Никто не подозревал, что этот человек является злейшим врагом революции.

Пишо долго смотрел в окно, выходившее на Лубянскую площадь. Одной рукой он держался за портьеру, другая была опущена вниз. Потом он отошел от окна, зашагал по мягкому ковру, растянутому на середине большого и хорошо обставленного кабинета.

- Знаете что... - вдруг сказал он Жарковскому, останавливаясь около него. - Вам сегодня придется полететь в Ташкент. Вы ведь среднеазиатец?

- Да, - ответил Жарковский.

- Там что-то недовольны Блиновым. Вы, кажется, служили с ним? Это верно, что он ломовик? - быстро сказал Пишо и, усмехнувшись, прибавил: Не в буквальном, конечно, смысле...

Жарковский, не зная, что ответить на такой вопрос, пожал плечами. "Очевидно, что-то случилось", - подумал он.

- Разберитесь... Потом доложите. Я думаю - Карим прав! - проговорил Пишо.

Жарковский понял, что разговор кончен, и, официально вытянувшись, спросил:

- Больше никаких приказаний не будет?

- Пока нет... - сказал Пишо.

Пишо протянул Жарковскому руку. Теплое чувство благодарности охватило Жарковского. Он так крепко пожал своему начальнику руку, что тот улыбнулся и даже, вопреки своему обыкновению, ответил ему на пожатие. Это случилось впервые за семь лет их совместной службы.

"Во всяком случае, командировка ответственная!" - подумал Жарковский и, войдя к себе, в свой отдел, весело сообщил секретарю:

- Я сегодня уезжаю. Приготовьте материалы по Средней Азии.

По его тону и по манере двигаться секретарь сразу догадался о настроении своего начальника и с той же веселостью в голосе, что и у Жарковского, сказал:

- Зайченко доставлен... Ввести его?

- Введите! - приказал Жарковский и прошел, поскрипывая сапогами, в свой кабинет.

4

Никогда Зайченко так не волновался, как в этот раз, увидя за письменным столом против себя молодого подтянутого военного, в прекрасном обмундировании (шитом с гвардейским шиком), в меру вылощенного и тщательно выбритого. Жарковский с изысканной любезностью протянул ему свой кожаный портсигар и предложил папиросу. Зайченко папиросу принял и, вынув коробок, вытащил спичку... Потом, прижав коробок краешком ладони к груди, ловко чиркнул спичкой о коробок... Спичка загорелась. Жарковский, внимательно наблюдая за всеми этими манипуляциями однорукого человека, даже и не подумал помочь ему. Когда Зайченко закурил, он спросил его, уже холодно и безразлично (он подражал в этом Пишо):

- Что скажете?

- О чем? - спросил, недоумевая, Зайченко.

- Как доехали?

- Прекрасно.

- Как жили?

- Всяко, - сухо ответил Зайченко.

Жарковский привык работать по-разному. Иногда он задавал прямые вопросы и по мелочам, то есть по интонации или по характеру ответов, догадывался об истинном настроении человека, которого он допрашивал. Иногда он заводил самый обычный разговор, тщательно пряча то, что стремился узнать, и когда заговаривали о чем-нибудь близком к этому, незаметно наводил допрашиваемого на интересующую его тему. Так же приходилось ему уличать обвиняемого или подследственного путем столкновения с неопровержимыми фактами. На этот раз он избрал самый обычный прием и прямо завел речь о Джемсе. Он спросил Зайченко: