— Хорошо, — сказал я, — спасибо. Приду.
Но я не уходил. Стоял и смотрел на портрет, и туман застилал мои глаза. Потом я опустил голову и понял, что надо уходить.
— Завтра в пять, — напомнил я и поспешно вышел из комнаты.
…На другой день я подошёл к дому в половине пятого. Уже стемнело, но дом, серый, гранитный, показался мне светлым и радостным. Я быстро взбежал по лестнице и постучал.
Мне опять открыла Воронова.
— Не повезло вам, — проговорила она, идя в комнату. — Уехала Ирина-то моя. На оборонные работы уехала… Только и успела записку прислать…
— Где эти работы? — спросил я.
— Да разве ж я знаю?! — воскликнула Воронова. — Теперь всюду работы. Через неделю, пишет, вернётся.
— Хорошо, — сказал я, не узнавая своего голоса, — я зайду через неделю.
Ночью мне позвонили из редакции «Ленинградской правды». Знакомый товарищ сообщил, что через два часа председатель исполкома Ленсовета Попков будет беседовать с корреспондентами газет. Через пятнадцать минут я уже шагал, утопая в сугробах, к Смольному.
По бесконечным, едва освещённым, холодным коридорам Смольного я добрался наконец до кабинета Попкова.
В центре небольшой комнаты за огромным низким столом, покрытым зелёным сукном, сидел Попков. У него было усталое, но свежевыбритое лицо, красные веки и синяки под глазами. Он показал нам на кресла и сказал хриплым голосом, без всяких предисловий:
— Мы пятый месяц в блокаде. Огромными усилиями мы растянули оставшиеся у нас запасы на эти пять месяцев. Завоз продуктов был связан с исключительными трудностями. Вы знаете об этом. Теперь, в связи с разгромом немцев под Тихвином, есть основания думать, что доставка продуктов облегчится…
Попков говорил монотонно и медленно, и казалось, что каждое слово стоит ему усилий. Он сказал, что сейчас главная задача — доставить в город продукты, скопившиеся на той стороне Ладоги, и организовать борьбу с ворами и мародёрами. Потом зазвонил один из многих телефонов на маленьком столике. Попков взял трубку, сказал «иду» и встал.
— Меня вызывают, товарищи, — сказал он. — Вы получите печатное изложение того, что я хотел сказать. — Он пожал нам руки и вышел из кабинета.
Секретарша раздала нам печатные листки.
Я возвращался из Смольного глубокой ночью. В небе горело бледное зарево, и на снегу плясали красноватые тени. Я шёл по направлению к «Астории». Зарево всё приближалось, и тени становились ярче. Наконец, завернув за угол, я увидел горящий дом. Дом был большой, каменный. Он горел неярко, и языки пламени изредка вырывались из-под крыши и из окон, лениво облизывая камень. У дома, прямо в сугробах, была расставлена мебель, кто-то спал на кушетке, а несколько женщин цепочкой стояли у парадной двери и деловито принимали вещи, которые им подавали сверху. Пожарных я не видел. Я подошёл к женщине, стоявшей в цепочке последней, но она, не оборачиваясь, сунула мне в руки какую-то вещь и сказала нетерпеливо:
— Держите! Держите!
Я взял вещь — это был обёрнутый в платок самовар, — поставил на снег и получил керосинку, которую тоже поставил на снег.
— Побыстрее там! — крикнула женщина в дверь, и я слышал, как по цепочке передали:
— Поскорее там!
Было очень тепло, даже жарко. Первый раз в Ленинграде я испытал чувство тепла.
— Куда ставите?! — раздражённо заметила мне женщина. — Вон к тем вещам несите. — Она пальцем показала на кушетку, где кто-то спал. — Перепутаем всё, потом разбирайся.
Я поднял самовар и керосинку, отнёс их к кушетке и вернулся на своё место.
Всё происходило очень медленно. Этот пожар не воспринимался как нечто чрезвычайное. Не было криков о помощи, плача пострадавших и снопов искр.
— Держите, держите! — сказала женщина и передала мне маленькую коляску. — Да осторожнее, там ребёнок. — Я стоял растерянный, с коляской в руках, и не знал, что с ней делать. На дне коляски лежал какой-то свёрток. Мне показалось невозможным поставить колясочку прямо так, в снег, под открытым небом. — Да о чём вы думаете, господи?! — воскликнула женщина. — Это же Ивановых ребёнок, туда, к их вещам, и несите.
Я понёс коляску туда, к самовару и керосинке, и поставил около кушетки. Человек на кушетке продолжал спать. Он был укрыт полушубком. Я почувствовал злобу к этому человеку, безмятежно спящему во время пожара под тёплым полушубком. Я стянул полушубок и стал запихивать его в коляску, чтобы укрыть ребёнка. В этот момент из окна вырвался большой язык пламени, и я рассмотрел лицо спящего человека. Это была женщина лет тридцати, совершенно седая. Её тонкие губы были плотно сжаты. Я вытащил из коляски полушубок и снова укрыл им женщину. Потом я стал искать, чем бы укрыть ребёнка, и среди сваленных в беспорядке вещей нашёл одеяло. Покончив с этим делом, я снова вернулся к цепочке.