Выбрать главу

В ту ночь она долго не ложилась. Пришла в мою комнату и не давала мне спать до самого пения петуха. Все смешалось у нее в голове: два фильма, вымысел и действительность, романтика и насилие, собственное полузабытое детство и грубый, бурлящий мир, в который она теперь вступила. Сквозь узкую створку приоткрывшейся двери ворвался вихрь, с которым она пыталась справиться. Пыталась использовать даже и грязь жизни, как полезное удобрение.

Привыкнув считать по пальцам (это мой дом, и здесь я умру; это мой муж; это мой сын; это мой второй сын; а все остальное для меня не существует, абсолютно неведомо мне), привыкнув за тридцать пять лет жизни замыкаться в себе (мало мыслей, еще меньше слов, кое-какие воспоминания, много фантазий и снов), она всегда жила за завесой молчания, и единственные темы, затрагиваемые в разговоре с тремя чужестранцами, разделявшими ее кров, были: хозяйство и еда. Одиночество она ощущала тем острее, чем полнее загружала себя домашними обязанностями: она молола, просеивала зерно, месила тесто, лепила и выпекала лепешки, мыла полы, чистила ботинки, стряпала, играла на тамбурине, плясала босиком, рассказывала нам сказки, чтобы нас развеселить, гоняла мух, стирала белье, заваривала чай, пекла пироги, шутила, когда мы впадали в уныние, гладила белье, вышивала и никогда не жаловалась, — никогда. Ложилась самой последней, вставала до света — и все время внимала нам. Почему же при этом она чувствовала себя несчастной? Да потому, что счастье приходит лишь вместе со свободой.

И вот единым махом внешний мир и неистовство свободы скопом обрушились на нее, как буря в период равноденствия, и она, боясь потеряться в вихре событий, утратить свой привычный облик, сжала зубы и цеплялась за те немногие исконные привычки, которые составляли доселе ее жизнь. Она понимала, что мы стараемся помочь ей разбить сковавшую ее скорлупу раковины, хотим освободить ее личность из-под напластований ржавчины. Она была нам благодарна за нашу любовь и сочувствие, рада была бы дорасти до своих лет. Хотела, чтобы в ее тридцатипятилетнем теле поселилась тридцатипятилетняя душа. Но почему?

В ту ночь все ее вопросы, все недоумения сводились к одному: почему? Она стремилась не узнать, но понять, жаждала не иметь, обладать, а всего лишь — быть, существовать.

Всю ночь говорила она со мной. А я слушал. Первый раз в жизни. Аргументы, причины, абстрактные выводы ее не убеждали. Не потому, что мозг ее атрофировался в одиночестве, а просто она не воспринимала ничего, не наполненного истинным содержанием, — и даже самые простые слова имели для нее смысл только в том случае, если это был смысл-запах, смысл-цвет, осязаемый, ощутимый смысл.

Тщетно выуживал я слова из родного языка, приспосабливая их к своим мыслям и переводя на терминологию детства, — я не мог найти того, что было нужно ей. Для меня слова имели один лишь смысл — тот, что обращается к рассудку. Рассудочные, обесчеловеченные и обесчеловечивающие. Некогда живые, ныне ставшие лишь элементами письменной культуры, подобно той литературе, которая возносится над жизнью и ставит людям в пример для подражания возвышенных героев вместо того, чтобы спуститься к безымянным миллионам. Цивилизация из года в год, от войны к войне теряла свою одухотворенность и гуманизм. Нет-нет, я не нашел человечных слов, чтобы ответить человеческому существу — своей собственной матери, чтобы утишить ее боль — подобно тому, как гасят огонь пожарным шлангом. А ведь мы тоже способны воспламеняться. Где же та вода, что была бы здесь пригодна?

Я не сумел ей ответить. И — к лучшему. Да, тем лучше. Инстинктивно я обнял ее, посадил к себе на колени и стал баюкать. Молча. Пока она не уснула.

9

Однажды вечером я затащил ее на бал по европейской моде — где она вальсировала в венке из померанцев. Дамы сидели на диванах, перед ними стояли на низких столиках графины с оранжадом, лежали турецкие сигареты. Мама разулась в этом буржуазном салоне, где она продемонстрировала танцы собственного изобретения, тонко реагируя на каждую музыкальную фразу, а Наджиб нес в саду охрану на случай, если бы появился отец, и от нечего делать беседовал с хозяйской собакой. Маме аплодировали кончиками пальцев — это прелестно, прелестно!

Потом последовала ярмарка — гирлянды разноцветных лампочек, гонки на крошечных автомобилях, манеж, рекламы, крики зазывал, звуки шарманки, ларьки, тиры: мама каталась на карусели верхом на деревянном поросенке, спустилась с горки по гусеничной цепи, смеясь, взвизгивая от страха и радости, с развевающимися по ветру волосами испытала головокружительный подъем и спуск на чертовом колесе. Я опускал монеты в автомат-лотерею, яростно тряс его, но не выиграл ничего. Наджиб беспроигрышно стрелял из пистолета, из лука, бросал в цель тряпичный мяч: возвращаясь домой, мама прижимала к груди кукол и плюшевых медведей.