Мы спали во внутреннем дворике, под открытым небом, близко друг к другу, как сплоченная семья. Мне не хватало только нашего умничка — не с кем было посмеяться перед сном.
— Спокойной ночи, — говорила мама.
— Спокойной ночи, — отвечало эхо со второго этажа.
— Спи крепко, — говорил я.
— Спи крепко, — отзывалось с лестницы эхо голосом уличного зазывалы.
И мама тотчас спокойно засыпала, подложив руку под голову. А мы с папой закуривали по первой ночной сигарете, чтобы отбить запах краски, — старинной масляной краски с неистребимым запахом. Мы курили далеко за полночь. Когда его пачка кончалась, я протягивал ему свою. Или наоборот. Последнюю мы делили пополам: затяжка ему, бычок — мне. В его спокойном голосе звучала грусть, когда он обращался ко мне:
— Ты видишь, что делается, сын?
— Да, папа.
— История мчится быстрее дикого коня, сын.
— Да, папа. Дай мне окурок.
— Можно переделать дом, город, страну. А как переделать души людей, живших в старом доме, древнем городе, первобытной стране?
— Не знаю. Может быть, душа тоже нуждается в перекраске, как стены дома? А, папа?
— Возможно. Спокойной ночи, мальчик.
— Спи крепко, папа. Пусть тебе не снятся прежние сны.
— Постараюсь.
К концу лета дом был готов. Вы открываете дверь и проходите сквозь целую гамму устрашающе синих оттенков: темное индиго в передней, небесно-голубой во внутреннем дворике, кухня — вся бирюзовая, включая метлы, а в комнатах вы опускаетесь то на морское дно, то в сердце ночи, то в заросли фиалок. Это в бельэтаже. Стены, шкафы, окна и двери — все было голубое. Потолки тоже.
Потом вы поднимаетесь по лиловой лестнице (мама покрасила и ступеньки), и второй этаж встречает вас яростно: он ярко-красный. На третьем вы попадаете в порт — на набережную 17, где ждали погрузки на суда ярко-оранжевые апельсины. А терраса из-за ослепительной белизны совсем неразличима под солнцем.
Обстановка вся была выписана из Франции: кровати, шкафы, посуда, хозяйственные принадлежности, трюмо, безделушки, ковры и шторы, «изготовленные в Лионе». Целых три грузовика — я их пересчитал (и разгружал). Грузчики обращались чересчур грубо с этими атрибутами утонченной цивилизации.
Пять дней спустя мы уселись за стол. Он был круглый и накрытый скатертью, видимо потому, что блестел, как стекло. Перед каждым из нас стояли две тарелки: мелкая и глубокая. Справа — нож, слева — вилка и большая ложка. Маленькая ложечка перед тарелкой. Носовой платок (кажется, он называется салфеткой?) в металлическом кольце. А посередине стола супница, с которой мама сняла крышку. Она налила нам суп — по два половника ей и папе, четыре мне. Еще ложка, и моя тарелка перелилась бы через край.
— Пусть всемогущий бог, властелин земли, благословит эту трапезу, — сказал отец.
— Приятного аппетита! — ответила мама.
На мою долю выпало последнее слово.
— Как же так? Это же наш старый марокканский суп? Или я ошибся?
Мама поглядела на меня обиженно. Мы с папой уставились на нее и ждали, что она будет делать. Она вынула из кольца свою салфетку и развернула ее — в уголке было вышито одно слово: «Моя».
Три секунды спустя мы последовали ее примеру. На моей было вышито «Н», на папиной — «Его».
— Что это значит, «Его»? — спросил удивленный папа.
— Его — это значит твоя, — ответила мама. — Ты что, читать не умеешь?
Он поднес салфетку к лицу, как бы желая ее поближе рассмотреть, громко высморкался в нее и вышел, хлопнув дверью.
Мама купила портфель, учебники, тетради, пенал. И записалась в специализированную школу. На курсы повышения или по подготовке, точно не помню. Каждый день я отвозил ее к воротам школы, шел в кино, перекидывался в картишки с дружками или занимался товарообменом (приехали американцы), а вечером заезжал за ней.
Часто мне приходилось подолгу ее дожидаться. Я сидел как дурак, открыв дверцу, держа ногу на педали. Сигналил, а она меня не слышала, болтала взахлеб с юнцами, у которых едва пробивался пушок на подбородке, и хихикающими девицами с лунообразными мордашками. Она пожимала всем руки, говорила: «До завтра!», потом оборачивалась на ходу и снова кричала: «До завтра!», как будто обращалась к глухим, усаживалась рядом со мной, как паинька, поставив портфель на колени, закуривала сигарету и спрашивала с очаровательной улыбкой:
— Я тебя не слишком долго заставила ждать?
Проехав метров сто и красный сигнал светофора, которого не заметил, я сказал, покосившись на нее:
— Знаешь, мама, я тебе очень сочувствую.
— Ах, так? Почему же?
— Не надо мне зубы заговаривать. Я же испытал это на собственной шкуре.