Выбрать главу

На всякий случай я ставил в багажник две-три запасные канистры с бензином и пускался на машине по дорогам, тропинкам, следам птичьих гнездовий, овечьих стойбищ или стоянок военных отрядов. Мотор все выдерживал. Я его специально проверял перед этими вылазками.

— Наджиб?

— Да?

— Я счастлива.

— Я тоже, мамочка. Но отпусти мою руку, ладно? Мне нужно вести машину.

— Я так счастлива! Так счастлива! Родилась я в доме, где всегда было темно, полжизни я прожила в тюрьме, и неизвестно, где умру. Но до тех пор я проеду нашу страну от горизонта до горизонта во всех направлениях, изучу ее, полюблю, потому… потому что она моя…

— Если ты будешь плакать, я лучше замедлю ход. Прошу тебя, выкури сигарету.

— Я плачу от счастья, сын, от радости жизни. Видишь вон того мула, который обмахивается хвостом? Это мой брат. Он тоже родился и живет в нашей стране. Но я уверена, что он знает о ней больше, чем я.

— Да, — говорю я. — Это четвероногий мудрец: он-то знает, что ему взваливают на спину непосильный груз да еще и бьют впридачу. Эй, дружище! Он знает также, что его ждут прекрасные похороны на бойне.

— Ну и что? — не сдавалась мама, пылая гневом. — Разве черви не питаются нашими трупами? Ты что, предпочитаешь, чтобы из них делали сосиски? Какая разница? Не думаешь же ты, что мы, воображающие себя свободными, не подчиняемся непрестанно насилию? Не то же ли это рабство, только прикидывающееся свободой?

— Послушай, мама, успокойся. Разберись во всем хладнокровно. Мулы и остальные животные не имеют у нас права голоса. Они не принимают участия в выборах, и у них нет своих представителей ни в каких законодательных органах, даже в полиции.

— А у нас, по-твоему, есть свобода слова? У тебя, например?

— Ну я-то, ты ведь знаешь…

— Тогда замолчи, веди машину и слушайся маму!

— Есть, мам.

— Впрочем, мне нечего больше сказать. По твоей вине. Из-за твоей привычки ничего не принимать всерьез у меня в голове все спуталось. И как ты только можешь по любому поводу скалить зубы!

— Смех — соль жизни, мамочка.

Она погрузилась в непроницаемое молчание, взгляд ее угас, и километра два мне сопутствовал сжавшийся в комок живой упрек, из которого с минуты на минуту могли показаться шипы дикобраза. Наконец она пожала плечами и бросила мне:

— Дурак!

— Да, мама. Я — дурак, подписываюсь. Дай только, чем расписаться и на чем.

Это повторялось каждое воскресенье. Своего рода ритуал. Я подбрасывал горсточку соли в разговор (мне кажется, мама только этого и ждала), потом признавал, что немного переборщил, и остальную часть пути мы совершали в полном согласии: машина мчалась во всю прыть, ветер свистел, врываясь в окна машины, мама с восторгом открывала новые земли, горячо принимая к сердцу все: засушливые поля альфы, волнистые красноватые склоны, простроченные животворной зеленью садов, луга, покрытые цветами, с которых при своем приближении мы вспугивали рои бабочек, сверкающие радугами водопады, ручейки, разноцветными брызгами разлетающиеся из-под колес, лошадей, скачущих над линией горизонта, и небо: «О боже, восклицала мама, это необъятное небо без каких-либо границ, расовых или религиозных! В один прекрасный день я сломаю все преграды и повсюду буду как у себя дома, я подарю свою радость всем странам, всему миру, потому что я родилась в нем, и он мой…»

В городке ли, деревне ли, куда мы приезжали, всегда царило возбуждение, и кое-где в стратегических пунктах стояли наготове к наведению порядка жандармы на мотоциклах. Все мамины подружки уже поджидали ее, оповещенные европейским или же арабским телефоном — не менее эффективным и к тому же еще и бесплатным. Кто приехал на машине, как мы, кто-на автобусе, а кто и на верблюде. Мужья тоже присутствовали: сидели на корточках посреди площади, лишившись на время всех своих как социальных, так и мужских привилегий. Мама приглашала их присоединиться к нам, но они ничего не хотели слушать, благодарили ее с кривой улыбкой и до вечера сидели все в той же позе, взывая к судьбе, испытывающей их терпение, и никак не могли взять в толк, зачем «они» их потревожили, сдвинули с насиженного места, нарушили их вековые привычки.

Хотя все же и они соблазнялись огромными, как галльские щиты, блюдами горячего кускуса или шашлыка, которые я пускал по кругу, и, даже не подув на них, стоически заглатывали обжигающие куски мяса. Потом они доставали длинные трубки, набивали их кифом и курили с восточной невозмутимостью, перемежая затяжки глотками мятного чая, словно бы заталкивая дым в недра своего незыблемого прошлого. Покашливание, невнятные ругательства — вот все, чем нарушалась их молчаливая неподвижность. У них под ногами шныряли, вынюхивая что-то, бродячие псы, возились в пыли куры. Они их не прогоняли.