Прощение. Способность прощать себя. Остановимся здесь, чтобы перевести дух, и подумаем об этом, потому что вот он, ключ к созданию искусства и, вполне может статься, к обретению некоего подобия счастья в жизни. Каждый раз, приступая у переносу книги (или рассказа, или безнадежно длинного эссе), мерцающей невероятными деталями в моей лимбической системе, на лист бумаги (который, давайте признаем, когда-то был высоким деревом с обильной листвой и домом для птиц), я неизменно страдаю от нехватки у меня ума и таланта. Абсолютно. Каждый. Раз. Будь я умнее и одареннее, смогла бы подобрать более точное воплощение всем тем чудесам, которые вижу. Я абсолютно уверена, что именно эта боль от постоянных встреч лицом к лицу с собственной несостоятельностью мешает людям становиться писателями. Поэтому прощение – ключ ко всему. Я не могу написать книгу, которую хочу написать, но я могу и буду писать книгу, которую написать способна. И прощать себя снова и снова на протяжении всей моей жизни.
На третьем курсе я училась у Грейс Пейли. Уже одно то, что я вообще видела ее вживую, не говоря о том, что целый год посещала ее занятия, до сих пор кажется мне каким-то чудом. Грейс была непревзойденным мастером рассказа и, вполне возможно, лучшим человеком на свете, хотя, услышь она от меня такое, наверняка влепила бы газетой по макушке. (Хотите усовершенствовать свой стиль? Купите себе книгу рассказов Грейс Пейли.) Опыт, полученный у Грейс, требовал времени на осмысление и, признаюсь, понастоящему я усвоила ее уроки лишь спустя пару лет после окончания курса. Я привыкла к Аллану, его неустанному вниманию как к ученикам, так и к собственным текстам. Если он назначал встречу, то был на месте минута в минуту, а наши рукописи буквально испещрял своими особыми коричневыми чернилами. Он давал задания и выбирал куски для разбора, которые в точности соответствовали нашим потребностям.
Когда же мы приходили к аудитории Грейс, на двери часто висела какая-нибудь записка, вроде: «Грейс в Чили, протестует против нарушений прав человека». Или я могла сидеть у ее кабинета, дожидаясь назначенной встречи, но дверь оставалась закрытой. Я слышала, что внутри кто-то есть, и часто этот кто-то плакал. Через полчаса или около того Грейс могла высунуть голову и тихо сказать, чтобы я ее не ждала. «У нее сложный период», – говорила она о той невидимке, пришедшей раньше меня. Если же я протягивала свой несчастный рассказ, напоминая, ради чего пришла, она улыбалась и кивала: «Ты справишься».
Ах, Грейс, в вечно всклокоченных свитерах и толстых носках, с седыми волосами, разлетающимися во все стороны, с этим ее чудесным бруклинским говорком, она сама по себе была произведением искусства. Как-то раз она пришла на занятие и сказала, что не может вернуть нам наши рукописи, потому что накануне ночью ее ограбили. Вор вломился в квартиру и привязал ее к кухонному стулу. После этого они больше двух часов проговорили о его тяжелой жизни. Уходя, он забрал ее фотоаппарат и сумку с нашими домашними заданиями. Уверена, я была не единственной, кто завидовал грабителю, получившему столько безраздельного внимания Грейс. В другой раз в начале урока она загнала нас в школьный автобус и отвезла на Таймс-сквер. Вместе с остальными собравшимися мы должны были прошагать к призывному пункту морской пехоты, скандируя: «США, ЦРУ – вон из Гренады!» Было многолюдно и холодно, и после того, как нас с нашими табличками отправили вниз по 42-й улице, мы больше не видели ни Грейс, ни автобуса. Однажды она читала свой рассказ «Самый громкий голос» в маленькой аудитории, где мы все сидели на подушках. Дойдя примерно до середины, она остановилась, сказала, что у нее ноет зуб, залезла пальцами в рот, выдрала почерневший моляр и продолжила чтение.
Как и большинство моих однокашников, я была полна юношеской самопогруженности, которую, вообще говоря, вернее будет назвать эгоизмом. В первую очередь нас интересовали собственные сочинения, «Буря и натиск» нашей студенческой жизни. Грейс хотела, чтобы мы были лучше и человечнее, и знала, что от этого зависят наши шансы стать настоящими писателями. Она не говорила, что нам делать, а показывала на собственном примере. Нарушения прав человека – вещь посерьезнее, чем художественная проза. Уделять все свое внимание тому, кто страдает, – важнее, чем придумывать историю, важнее, чем писать. За свою жизнь Грейс опубликовала немного прозы, – но зато какой. Издателей она заставляла ждать дольше, чем студентов. Она научила меня, что писательство неотделимо от жизни. Работа – и есть жизнь, и то, какая ты мать, учительница, подруга, гражданка, активистка, писательница – составляет твою суть. Меня часто спрашивают, можно ли научить писательству, и я отвечаю «да». Я могу научить вас, как написать хорошее предложение, как написать диалог, возможно, даже как выстроить сюжет. Но вам либо есть что сказать, либо нет, и вот этому я научить не в состоянии. Я не могу научить другого человека тому, как обрести внутренний стержень. У Грейс Пейли он был.