Именно мама напомнила, что на улице меня ждет дядя и что пора идти. И вечность погасла, как гаснет лампа, когда нажимаешь на кнопку выключателя, – с молниеносной быстротой, заставшей меня врасплох.
За порогом нашей комнаты патио молчало. Стих гам, смолк шум борьбы. Патио молчало… Может, оно прислушивалось к тому, что происходило за нашей дверью? Выбежав во двор, я увидел собравшихся у колодца соседок. На меня издали глядели Бадра, Марна, гадалка Батуль, красавица Хадда, Езза и вся их ребятня. Казалось, они боялись ко мне подойти, опасаясь, что тогда я рассыплюсь в прах. Бесенята Бадры затаили дыхание. Свои руки эти ребята, привыкшие совать пальцы куда надо и не надо, теперь прижимали к бокам. Чтобы совершенно сбить их с толку, мне достаточно было лишь надеть другую одежду. Даже сегодня я спрашиваю себя, не является ли в конечном счете этот мир одной сплошной видимостью. Человек с запыленным лицом, будто сделанным из папье-маше, и джутовой сумкой, болтающейся на впалом животе, – бедняк. Но стоит ему умыться, провести расческой по волосам, напялить чистые штаны, и вот он уже стал совершенно другим. Все обуславливают мелочи. В одиннадцать лет откровения приводят человека в растерянность. Не получая ответов на свои вопросы, он удовлетворяется теми, которые его устраивают. Я был уверен, что нищета – это не злой рок, что в основе ее лежит лишь мышление. Все совершается в голове. Глаза видят, мозг соглашается, и мы думаем, что перед нами незыблемая реальность предметов и явлений. Но достаточно лишь на мгновение отвлечь внимание от неудач, как перед нами тут же открывается совершенно иной путь, новенький, будто только что отчеканенная монета, и настолько загадочный, что мы даже начинаем предаваться мечтам и сами тому удивляемся… В Женан-Жато мечтать было не принято. Обитатели квартала полагали, что их судьба предопределена заранее и свернуть с проторенного пути уже нельзя. Вынужденные жить на обочине жизни, они в конечном счете срослись телом и душой с собственной зашоренностью.
Дядя протянул мне руку, и я на бегу ее схватил. Когда его пальцы сомкнулись на моем запястье, я перестал оглядываться назад.
Я уже был далеко.
Первый год пребывания в приемной семье оставил после себя мало воспоминаний. Дядя, успокоившись, записал меня в школу, располагавшуюся в двух кварталах от нашего дома, – самое что ни на есть обычное учебное заведение с невзрачными коридорами и двумя огромными платанами во дворе. Сегодня мне вспоминается, что там было темно, что солнечный свет касался лишь крыши. В отличие от учителя, сурового и желчного человека с ярко выраженным овернским акцентом, преподававшего нам французский язык, учительница наша была ласковой и терпеливой. Чуть полноватая, она носила бесцветную блузу, и, когда проходила мимо, за ней тенью тянулся аромат духов.
Арабов, кроме меня, в классе было только двое, Абделькадер и Брахим, оба сыновья сановников, обоих из школы забирали слуги.
Дядя берег меня как зеницу ока. Его добрый нрав придавал мне отваги. Время от времени он звал меня к себе в кабинет и рассказывал истории, хотя я не понимал ни их сути, ни смысла.
Оран был изумительный город. В нем присутствовала какая-то изюминка, придававшая его средиземноморской жизнерадостности толику неувядающего очарования. Что бы он ни делал, все было ему впору. Он умел жить, и даже не пытался этого скрывать. Его вечера казались волшебными. Когда спадала жара и воздух становился свежее, люди выносили на улицу стулья и долгими часами разговаривали за стаканчиком анисовки. С нашей веранды было видно, как они курят сигареты, и слышно, о чем они говорят. Их туманные вольности взлетали в черное небо падающими звездами, а раскатистый смех докатывался до наших ног, подобно волнам, лижущим ступни на берегу моря.
Жермена была счастлива. Она даже не могла поднять на меня глаз, не возблагодарив небеса молитвой. Я понимал, какое счастье доставлял ей и ее мужу, и это мне очень льстило.
Порой дядя принимал у себя приехавших издалека арабов и берберов, среди них одни были одеты на европейский манер, другие носили традиционные наряды. Все они были люди выдающиеся и влиятельные, говорили о стране под названием Алжир, но не о той, о которой нам рассказывали в школе, и не о той, что можно было увидеть в зажиточных кварталах, а о стране разграбленной, подневольной, посаженной на цепь, без конца пережевывавшей свой гнев, будто жесткое, чуть подтухшее мясо. В этом Алжире были Женаны-Жато, зияющие раны, выжженная земля, козлы отпущения и грубая рабочая скотина… И этой стране, в которой все парадоксы мира роскошествовали, как богатые рантье, оставалось лишь придать новый толчок.