- Вы упускаете из виду одно, - говорю я, - Антона Семеновича больше нет. Но у меня хорошая память, и я все помню. Я помню каждый ваш приезд в колонию и все, что вы говорили тогда.
- Не запугаете, то-ва-рищ Карабанов! Клеветать и выдумывать может всякий. А вот ваше поведение, ваши поступки - это уже не плод больного воображения. Товарищ Кляп доложил мне...
И вот тут я делаю непозволительную глупость. При этом имени я встаю и, не прощаясь, покидаю кабинет Брегель. Я знаю, как оно аукнется и откликнется, но я не хочу больше участвовать в этой схватке с бесчестным противником и не хочу слышать, что еще придумал товарищ Кляп.
Иду по коридору, стиснув зубы, и злюсь на себя. Ненадолго же хватило моей невозмутимости. Но Брегель, Брегель! И чем она мне грозит, в чем обвиняет? Я - клеветник? У меня больное воображение? Забыла она, что ли, что Антон Семенович сам обвинил ее в своей "Поэме"? Пусть не поверят мне. Но ему?
И вдруг кто-то дергает меня за рукав, и я снова слышу:
- Цыган!
Оборачиваюсь. Девчонка со всех ног удирает от меня и, еще два раза выкрикнув ехидным голосом: "Цыган! Цыган!" - скрывается за дверью в конце коридора.
- Ну нет! Не уйдешь!
Иду за ней, дергаю дверь - она заперта изнутри. Стою тихо, жду. Дверь чуть приоткрывается, в щелку виден кончик вздернутого носа, и дверь снова захлопывается.
Сажусь на подоконник, вынимаю из кармана книгу и хлеб с сыром. Теперь буду ждать хоть до вечера.
Время от времени девчонка выглядывает в щелку и прячется опять. Что ж, почитаю еще, бог с ним, с поездом.
Примерно через час к двери, за которой прячется моя незнакомка, подходит инспектор Наркомпроса по детским домам Легостаева.
- Товарищ Карабанов? Что вы тут делаете? - удивляется она и нажимает ручку двери. - Откройте! - говорит она требовательно.
- Не открою! - слышится в ответ.
- А, это ты, Водолагина. Отвори, это я!
За дверью молчание.
- Что это у вас за Водолагина такая? - спрашиваю я.
- О, это целая история. Не девчонка - наказание. Заморочила нас, никак не пристроим.
Неожиданно дверь отворяется. Девчонка выходит как ни в чем не бывало, маленькая, стриженая, курносая, становится поближе к Легостаевой и смотрит на меня дерзко и независимо.
- Ну что ты опять озорничаешь? - с упреком говорит Легостаева. Непутевая ты, Тоня.
- А вот и путевая!
- Глафира Петровна, - говорю я, - отдайте ее к нам. Поедешь со мной, Тоня?
- А куда? - бесстрашно и с готовностью осведомляется Тоня.
- Есть такое место - Черешенки. Там детский дом. Поедем?
- Можно! - отвечает Тоня. - А там правда черешня растет?
- Растет. И черешня, и вишня, и яблоки.
- Намучаетесь с ней, Семен Афанасьевич, - предупреждает Глафира Петровна. - Берите, но помните: она такая озорница, что трех мальчишек стоит.
- Согласен, я таких люблю. Ну как, едем?
Тоня протягивает мне руку. Не для рукопожатия, а затем, чтоб я сию минуту взял ее и повел в Черешенки.
- А вещи?
- Нету! - отвечает за девочку Легостаева. - Ничего не захотела взять из семьи, где жила. Такая норовистая, ужас.
Формальности были недолги - девочку отпустили со мной. По дороге я узнал о ней все.
Она сирота, родителей не знала, но в детском доме никогда не была. С тех пор как она себя помнила, ее брали "в дети". Но нигде она не жила больше года-двух. В одной семье из нее сделали няньку. В другой попрекали каждым куском. В третьей - скучно было. Она рассказывала много, охотно и так, что я словно своими глазами увидел всех, кто попадался на ее коротком, но богатом встречами пути. Я слушал и диву давался - ну и даровитая же актриса сидит в этой девчонке!
- "То-оня! - скрипуче тянет она. - В кастрюльке ка-аша была. Ужели ты всю съела? Да ка-ак же ты не лопнула?" А в кастрюльке этой, Семен Афанасьевич, на донышке, - говорит она уже своим быстрым говорком, - и все равно не наешься! И вот так про все: "То-оня, уже-е-ли!" Ну, я и убежала. А у других - беги туда, беги сюда, принеси то, не знаю что! Ихняя Танька спит, а я - и полоть, и стирать, и козу пасти? Фигу! А вот последний раз я жила у одних. И кормили, и поили - только на что им ребенок? Скучища! Сами сердитые, домой приходят поздно, ни про что не спросят, ничего им не интересно. Ну, я и ушла от них.
Так она рассказывала и все поглядывала вокруг - слушают ли ее? Она, видно, привыкла к слушателям, и мне ясно представилось: вот она сидит во дворе, окруженная ребятами, и без устали рассказызает им разные истории, одна другой занятнее.
Ей двенадцатый год. Маленькая, ножки тоненькие, шея - как у цыпленка, и карие глаза, маленькие, быстрые, умные.
К нам она едет с любопытством, явно решив для себя: "Чуть не понравится - уйду!" Она расспрашивает про Черешенки, про ребят.
- А жена у вас есть? Злая? Добрая? А ребята дерутся? Если дерутся, я не спущу. Меня все во дворе боялись, вы не смотрите, что худая, я как стукну! У меня кулак железный!
Мне не приходилось задумываться, о чем бы с нею поговорить, она болтала без умолку, развлекая и себя, и соседей по вагону.
Я не мог точно знать заранее, когда освобожусь после всех киевских дел, и поэтому нас никто не встретил. Пошли пешком. Устала ли Тоня или просто готовилась к новым встречам и впечатлениям, но только она притихла и шла молча, крепко держа меня за руку.
Так мы идем. Уже смерклось, и скоро затеплятся в густой осенней темноте огни нашего дома. Навстречу нам выбегут ребята - Митя, Лида, Анюта и малыши, может, выйдет и Галя с Антоном на руках. А если нет, я пройду к себе и увижу сидящего в кроватке черноглазого малыша. Он схватит рукой сетку, приподнимется, станет на толстые ножки и улыбнется.
Вдоль шоссе тянутся липы, голые, беслистные, но воздух свежий, морозный. Хорошо!
Я крепче сжимаю маленькую Тонину руку. Вот так же шел я когда-то по этому шоссе, ведя за руку Настю Величко. Какая она была маленькая, тихая и робкая! Много вместили эти годы - и радость, и горе, и утраты. И снова в моей руке маленькая доверчивая рука.
- Вот мы и пришли Тоня. Видишь, окна светятся? Это наш дом!
1953-1956