– Семен Афанасьевич, – говорит он. – Якушев опоздал на сутки. Что там у него – пускай объяснит причину.
Уж наверно Якушев припас какое-нибудь объяснение. Но сейчас он застигнут врасплох и молчит, не смея врать при мне, не смея взглянуть в чистые, строгие глаза Степана.
– Я знаю эту причину, – говорю я. – И попрошу совет поверить мне, что разглашать ее не надо. За Виктором есть вина, но я ее принимаю на себя, я за него ручаюсь. Если совет верит мне, пускай примет мое поручительство.
Степан передал совету мою просьбу слово в слово, ничего не прибавляя от себя. Ребята молчали – это молчание насыщено было недоумением и любопытством.
– Чего там! – решил наконец Лира. – Раз Семен Афанасьевич ручается, пускай на нем и будет.
И Вася сказал степенно:
– Я думаю, надо уважить.
– Чего там! – повторил и Катаев. – Раз Семен Афанасьевич просит…
– Интересно… – раздумчиво, почти про себя заметил Горошко.
В тот же день я съездил в Старопевск за злополучным баулом, я склонен был думать, что адрес, который дал мне Виктор тоже таит в себе какие-нибудь неожиданности. Однако в Доме на Киевской я действительно нашел Витину тетку. Увы, она всегда жила в Старопевске, а в Харьков никогда не ездила, притом я застал ее в добром здоровье. Она спросила – не заболел ли Витя, почему не пришел за вещами сам? Она ждала его к вечеру. Почему он не предупредил, что заночует в Черешенках? Верный своему слову молчать о происшествии в вагоне, я ответил уклончиво. Она тоже разговаривала не прямо и эта игра в прятки стала мне понемногу надоедать.
– Он хороший мальчик, хороший, – говорила она. – Может, вы осуждаете, что я отдала его в детдом, так ведь у меня своих двое – разве я могу всех одна прокормить? Я ведь кассиршей работаю в книжном магазине – заработок не бог весть какой…
– Да я совсем не осуждаю. Просто мне интересно про него узнать поподробнее. А как вы себя чувствуете, здоровы?
– А он вам говорил, что я болею?
– Да нет… А скажите: вы не просили его приехать?
– А он вам говорил, что я просила?
В таком разговоре я не был искушен, а симпатии она мне не внушала: высокая, тощая и при этом накрашенная. Нет ничего грустнее и фальшивее старого лица, которое хотят приукрасить. Каждая морщинка начинает о себе вопить. Нарумяненные щеки, выщипанные, начерненные брови… Словом, я поспешил захватить баул и откланяться. Она провожала меня по коридору тесно заселенной квартиры, где у каждой двери гудел примус или коптила керосинка, и, уже открывая дверь на лестницу, сказала нерешительно:
– Наверно, он приврал вам чего-нибудь. Это с ним бывает…
– Да, видно, так, – согласился я.
Гале я ничего не рассказал. На ее вопрос, что стряслось с Витей, ответил только:
– Он очень не хотел, чтобы ты узнала. Именно ты.
– Тогда не надо! – быстро сказала она.
Но, грешен, Василию Борисовичу я рассказал. Мне до зарезу нужно было проверить себя, посоветоваться.
– Эх, – сказал Казачок, выслушав меня, – несовершенный аппарат человеческий глаз… и человеческое сердце тоже. Ведь паренек-то на вид ничего. Симпатичный.
– Так вот, Митя-то дальновиднее нас. Помните, Лида говорила, что у него к Якушеву несимпатия.
– Да, верно… несимпатия… Вообще, скажу я вам, наш Митя, в отличие от Антона Семеновича, не ко всякому человеку подходит с оптимистической гипотезой. Нередко он встречает человека недоверием. А я всегда считаю: лучше поверить, чем не поверить. Лучше поверить – и ошибиться, чем…
– Чем обидеть недоверием? Да, я согласен.
Да, я был согласен с Василием Борисовичем. Теперь я мог поразмыслить над всем, что произошло, и я думал – да, я поступил правильно. Верно говорил Горький: есть души сильные и есть души слабые. Сильные души не боятся огня правды, он их не обжигает, не ранит, а помогает заглянуть в себя, закаляет и очищает. Слабые чувствуют только боль ожогов. Ложь – чаще всего порок слабых. И мне казалось, я поступил правильно, оградив Виктора от гнева и презрения товарищей.
Как он вел себя в эти дни? Может, чуть напряженней, чем обычно. А может быть, это мне только казалось. Сначала я боялся, как бы он не ушел, – при его характере для него очень чувствителен всякий сквознячок в отношении к нему ребят. Но Виктор, пожалуй, почувствовал верно: то, что услышали ребята на совете, не насторожило их. Они отнеслись к моим словам с полным доверием, их только мучило любопытство, но это нисколько не повредило репутации Якушева. Напротив – то, что у нас с ним появилась общая тайна, возвышало Виктора в глазах ребят.
Я о многом хотел узнать. К примеру, что он собирался показать мне, когда говорил: «Если не верите, посмотрите, вот тетя пишет…» Да что там, у меня много было вопросов, но задавать их не хотелось. Не хотелось торопить – пожалуй, только подтолкнешь его на новую неправду. В конце концов, неужели же он сам не придет и не объяснит мне происшедшее? Трудно ждать, но терплю: я уже не раз портил дело именно нетерпением, словом, которым рубанул сплеча, как топором.
Я позвал его к себе только под вечер:
– Ты ничего не хочешь мне сказать?
– А вы мне поверите?
– Послушай, – сказал я. – Давай не будем играть в прятки. Поговорим серьезно. Не стоит объяснять, что я застал тебя за делом постыдным. Ты, надо думать, это сам понимаешь.
– Мне очень нужны деньги, Семен Афанасьевич.
– Деньги всем нужны. И тебе, как всем, не больше. Ты получаешь зарплату. Эти деньги твои. Они пока невелики, но со временем их станет больше – все зависит от нас, от нашего упорства, от нашей воли. Неужели тебе с твоим самолюбием не противно клянчить? Никогда бы не поверил, если б не видел сам, собственными глазами!
Виктор опустил голову и не ответил.
– Я понимаю, если бы ребята об этом узнали, оставаться здесь ты бы не мог. А я хочу, чтоб ты остался. Это нужно тебе. И нам. И поэтому никто не узнает. Но теперь я для тебя – и учитель твой, и друг, и старший брат. У тебя сейчас нет другого такого человека, который бы все знал и все-таки не выбросил тебя из сердца. Но запомни: я жду от тебя только правды. Все прощу, неправды не прощу никакой. Слышишь?
– Слышу…
– Понял меня?
– Понял.
– Обещаешь мне?
Он глубоко вздохнул:
– Обещаю, Семен Афанасьевич.
III
Однажды меня вызвали в район. Идя мне навстречу, Коробейников сказал:
– У меня нынче для тебя новости. Первое – я скоро уезжаю отсюда, В Москву, учиться. Понимаешь?
Я нахмурился. Он поглядел на меня и засмеялся.
– Зато другой новостью я тебя наверняка обрадую: Кляпа переводят в облоно. Тебе станет полегче дышать.
– Что же радоваться? Вот если бы его совсем с этой работы убрали! А то будет пакостить в большем масштабе, только и всего.
– Ну, я рад, что ты это понимаешь. Не надо идеализировать жизнь: когда вот такой попадается на твоем пути – это, знаешь, беда! Будет пакостить без устали. Куда ни повернешься, всюду увидишь, как мелькнет кончик его хвоста. Топор страшен, а вошь страшнее.
– Так вот я и спрашиваю: зачем держать вошь на таком святом деле, как наше?
– А куда его деть? И какое есть не святое дело на свете?
Я молчал. После того как Кляп заподозрил, что я присвоил ребячьи подарки, я был у Коробейникова и потребовал, чтоб Кляпа ко мне больше не присылали. Пусть будет любой другой инспектор, а с этим работать я не буду. Но какой же любой другой, когда, в роно один-единственный инспектор по детским домам? И уже тогда Коробейников сказал мне, что Кляпа, видно, в скором времени переведут повыше: его считают очень хорошим работником – исполнительным, добросовестным, бдительным.
Осень 1936 года принесла с собой два события.
Во-первых, Кляп восстал против того, чтобы Митя пошел в восьмой класс. Он подал докладную, в которой говорил, что Королев вообще существует в Черешенках незаконно, что он – выходец из детдома для трудновоспитуемых. Что против Искры и Якушева он, инспектор Кляп, не возражает, поскольку успехи их отличные, а Королева держать дальше в детдоме нет смысла: он переросток, и по русскому языку и химии у него не «отлично», а «хорошо».