Выбрать главу

Он забежал почти тотчас же – видно, просто плеснул в лицо горсть холодной воды, и дело с концом, так ему не терпелось узнать, что я скажу. Я видел: ничего худого он не ждет, все худое для него позади. И такой жестокой показалась мне необходимость погасить это оживленное лицо.

– Вчера приходила Ольга Алексеевна, – начал я. – Она сказала…

Он вдруг побледнел.

– Что книги пропадают?

– Да. Откуда ты знаешь?

– Знаю. Мы вместе проверяли. Но почему она вам… почему вы… Семен Афанасьевич! Вы на меня думаете?

– Я ничего не думаю. Ты работаешь в библиотеке, там пропадают книги. Я хочу знать, что об этом думаешь ты.

– А вы думаете – это я? Как же я докажу?

– Послушай, – сказал я, кладя руки ему на плечи, – ничего не надо доказывать. Ты только скажи…

– Нет, вы не поверите. Если бы тогда… если бы не то… не в вагоне… А сейчас разве вы поверите!

Он не смотрел на меня, с отчаянным лицом он теребил край полотенца, которое так и не успел повесить.

– Верю. Я очень рад, что это не ты.

– Это не я, Семен Афанасьевич, – точно эхо повторил он.

Но в глазах его и в голосе не было облегчения.

…Ольге Алексеевне я сказал, что виновник пока не найден, что я буду искать. Но верю: это не Якушев,

* * *

– Семен Афанасьевич! Поглядите, кого я привел.

Митя обнял за плечи совсем маленького мальчонку – лет семи, не больше. Очень смуглое, почти лиловое лицо, иссиня-черные волосы и глаза, сразу видно – цыганенок. В закоченевших руках огромная, ростом с него самого, гитара. Митя нашел его вместе с гитарой на краю села, продрогшего я усталого. Он сидел прямо в снегу и тихонько скулил. Не расспрашивая, Митя сгреб его и притащил к нам. Расспрашивать и сейчас еще рано – пускай вымоется, отогреется, поест. Лицо его стянуто морозом и зуб на зуб не попадает, но глаза теплые, ласковые и смотрят доверчиво.

Связного рассказа мы не добились и после, когда малыш, разогревшийся после бани и сытного обеда, оказался в центре внимания тут же в столовой. Но кое-что прояснилось.

Он давно так ходит – один со своей гитарой – из села в село. Как давно? Да еще с тепла, наверно, с весны, – это было очень давно! Так и ходит. Его кормят, а он за это поет. Гадать не умеет («Мужчины не гадают!» – сказал он гордо), а петь – поет. И пляшет тоже. Звать его Шурка, а фамилии нет. Если хотите, сейчас же и сыграет на гитаре, и споет.

Мы захотели. Он сел на табуретку, взял в руки гитару и, сильно и уверенно перебирая тоненькими темными пальцами струны, запел нечто такое, от чего мы пооткрывали рты, – душер-р-раздирающий романс про любовь, про коварство, про ревность:

У тебя на сердце камень,Влюблена ты в одного,Хочешь быть его женою,Но тебе не суждено!

А кончил он так:

И прошло немного время —Сбылись цыганкины слова,Цыганка правду говорила,Ничего не соврала.

Мальчишка пел очень серьезно, можно сказать, истово, густым голосом, неведомо откуда взявшимся. Митины глаза смеялись. Девочки были тронуты.

– Каков мой корешок? – спросил Митя, когда Шурка кончил. – Как поет! Что поет! Ну какой парень! – говорил он, тормоша мальчонку. – А читать умеешь?

Читать корешок не умел, это было дело поправимое. А вот где взять фамилию?

– Пускай будет Дмитриев, – сказал Коломыта. – Митька его нашел, вот и выходит, что он Дмитриев.

Всем это понравилось. Я видел, что и Митя очень доволен. Мальчишка пришелся ему по душе – и в самом деле оказался славный, покладистый, а ко всему, что видел вокруг, вносился с благоговейным уважением.

У него был четырехгранный волчок, на плоскостях которого стояло: «Измена», «Любовь», «Пустота», «Перемена». Шурка охотно запускал его по просьбе ребят, и Лира очень сердился, если ему выпадала «измена».

Чтобы доставить Шурке истинное удовольствие, надо было только попросить его спеть. И он пел:

И на могилу обещайТы приносить мне хризанте-э-мы!

Но очень скоро Шуркины песни стали смешить ребят, и он, чуткий и самолюбивый, забастовал.

– Смеяться станешь. Не буду петь. Не хочу, – с обидой говорил он, мотая сизо-черной грачиной головой.

Не обижался он только на Митю, даже и тогда, когда Митя, закатив глаза, пел, перевирая мелодию, но очень выразительно:

И на могилу обещайТы приносить мне помидо-о-оры!

Но нередко, взяв гитару, Шурка начинал без слов перебирать струны, и ребята смолкали и подолгу слушали вкрадчивый и капризный говор Шуркиной «семиструнной подруги». И нельзя не сознаться, что семиструнная в маленьких смуглых Шуркиных руках разговаривала хорошо, очень хорошо…

* * *

Вечер. Я читаю. Митя готовит уроки.

– Войдите, – откликается он на робкий стук в дверь.

Вошел Шурка и с таинственным видом положил перед

Королем сложенную вчетверо бумажку.

– Тебе, – сказал он кратко.

Митя развернул, повертел в руках и отложил в сторону.

– Что такое? – спрашивает Галя.

– Какая-то репа с палкой, – равнодушно отвечает Митя.

– Можно? – Галя протягивает руку и берет листок. – Митя, – говорит она, – да это же не репа с палкой, а сердце, пронзенное стрелой.

– Ну да? – В голосе Мити усмешка. – Вот что, Шурка, ты мне больше этой ерунды не таскай. Слышишь?

– Так ведь она просила. И конфету дала, – простодушно объясняет Шурка.

– Мама, – подает голос Лена, – а в школе все девочки в нашего Митю влюблены.

– Очень даже просто, – подтверждает Шурка.

– Разболтались! – Митя щелкает обоих по макушке. – Влюблены не влюблены, а больше ты ничего такого не носи. Понимаешь? А то отлуплю за милую душу, так и знай.

И Митя снова погружается в книжку.

Не раз уже до меня доходило: «А Тамара по Мите сохнет», «А в Митьку Оля влюбилась…» И Тамару, и Олю, и других девочек мы знали. Они приходили к нам в гости и чтение послушать, и в саду посидеть, и потанцевать.

Даже на самый строгий глаз Митя был совершенно равнодушен ко всем до единой. Не замечать, не знать он не мог, все видели, что девочки «сохнут». То, что Шурка Митин корешок, было ему на руку. Он стал любимцем девочек, вечно его чем-то пичкали, задаривали. И сделали его почтальоном.

То и дело я натыкался на записки: «Митя, давай дружить. Жду ответа, как соловей лета», «Митя, приходи сегодня в клуб, будет интересное кино. Кто писал – угадай сам».

Иные записки были украшены тем, что Митя так непочтительно называл «репой с палкой», на других были нарисованы розы, тюльпаны, но чаще всего незабудки.

– Что это ты растерял тут? – спрашивал я.

– Забыл выкинуть.

Он сгребал всякий мусор – старые конверты, черновики – и вместе с записками бросал в печку.

– Да, – говорила Лючия Ринальдовна, – все в него влюблены, и я влюблена. Что за беда? Все это, милые мои, не опасно, потому что он в нас не влюблен. Так-то!

А он вел себя так, словно не о нем речь, словно не ему пишут записки, не по нем «сохнут». Только однажды возник между нами беглый, шутливый разговор.

Митя приехал из Старопевска и, разбирая покупки, которые сделал по Галиному поручению, вынул истрепанный томик Шиллера и поставил на свою полку.

– Невесте подарю, – сказал он в ответ на мой взгляд?

– Ты уверен, что невеста захочет читать Шиллера?

– А на другой я не женюсь.

Шурка безмерно гордился своим шефом; с каждым днем он чувствовал себя у нас вольнее и проще, привилегированное положение, в какое он нечаянно попал, став Митиным корешком, придало ему уверенности.

– Все наврал, – говорит Митя, просматривая Шуркину тетрадь по арифметике.

– Четыре и два – семь. Разве нет? – спрашивает Шурка.

– Нет.

– А сколько?

– Вот посиди и подумай.

– Восемь? Девять?

– Не гадай, иди.

А Егору Федя решил задачу… – сообщает Шурка, помолчав.

– А я за тебя решать не буду.

Вздохнув, Шурка отходит и еще не раз наврет и попыхтит, пока Митя скажет: «Ну вот и молодец!»