Выбрать главу

И он заплакал навзрыд. Он говорил что-то бессвязное – тут было и «умру», и «все пропало», и еще невесть что.

– Перестань, как тебе не стыдно! – возмутился я.

Галя показала мне глазами на дверь, и, хлопнув дверью, я вышел.

Я не думал, что Катаева надо утешать. Когда-то, в юности, я был очень влюблен в одну девушку. Но она вышла замуж за другого. И я сказал Антону Семеновичу: «Не могу я больше жить после этого». – «Правильно, не живи». – «Нет, верно, Антон Семенович. Ни к чему душа не лежит, работать не могу» – И не работай, не надо». – «Я повешусь, Антон Семенович!» – «Правильно, вешайся. Только, пожалуйста, подальше от колонии, если можно».

Помню, вешаться мне в тот час расхотелось. И теперь я хотел бы привести Николая в чувство, встряхнув его, а не утешая.

Дождавшись, когда он ушел, я вернулся к себе.

– Вот когда я мальчишкой был влюблен без взаимности и хотел вешаться, Антон Семенович…

– Я знаю, что сказал тебе тогда Антон Семенович, ты мне рассказывал об этом уже четыре раза. Но как же ты не понимаешь разницы? Мальчику пятнадцать лет…

– Тем более…

– Нет, неправда! И еще как ты там был влюблен, а вот Коля действительно… Часто ли ты видел, чтоб он плакал? Сначала его обидели – трудно. А потом он сам обидел – еще труднее. Да кого обидел! И зря… Думаешь, легко?

– Что же ты ему сказала?

– Что когда любишь или дружишь, надо беречь… надо верить. И что он не смел так подумать про Анюту. И уж раз так вышло, надо извиниться. И надо быть мужчиной, взять себя в руки.

…На другой день Катаев извинился. Анюта очень спокойно сказала:

– Я не сержусь. – Но за этим спокойствием было: «Не сержусь, потому что ты мне больше не друг. А на чужого что сердиться?»

Казалось, все осталось по-прежнему. Анюта была с ним, как со всеми, ровна, но исчезло то, что было источником радости. Она стала не просто ровна, а равнодушна. Николай это понял. Несколько дней он ходил чернее тучи. А потом словно что-то приказал себе. И в один прекрасный день встал как ни в чем не бывало, и только очень пристальный глаз замечал, что на душе у него камень.

Сизов смотрел на все это исподлобья, угрюмо и потерянно. Искра – с грустью, молча. Лира бушевал.

– Она просто спятила! – жарко объяснял он Гале. – Вот я ей скажу.

– Что ты ей скажешь?

– Так и скажу, что она спятила.

– Очень будет вежливо и красиво…

– Галина Константиновна, за что же она на него злится? За то, что он на нее подумал? Что ж такого?

– Простых вещей не понимаешь. Вот возьму и подумаю что ты воруешь… Простил бы?

– Так то воровство. И потом – он сказал: «Прости».

– Она и простила.

– Нет! Не простила! Это каждый видит, что не простила и затаила.

Лира хочет, чтоб Анюта относилась к Коле по-прежнему хотя не может объяснить, чем отличается это прежнее от нынешнего. Галя пробует втолковать ему, что сердцу не прикажешь и что разговаривать с Анютой она ему не советует: такие дела люди решают сами, тут вмешиваться не надо.

– А не сухарь ли она – Анюта? – вслух раздумывает Лючия Ринальдовна, раскладывая пасьянс.

– Нет, тут не то, – откликается Василий Борисович. – Это натура цельная. Она не может уделить часть, немного. Либо все, либо ничего.

– Если не прощать – жить нельзя, – снова говорит Лючия Ринальдовна.

– Чтобы прощать, надо очень любить, – отвечает Василий Борисович.

* * *

– Что у тебя с головой? Ушибся?

Виктор стоит передо мной. Лоб стянут белой повязкой, и от белизны бинта еще смуглее кажется лицо, с которого до сих пор не сошел летний загар.

– Да ну, Семен Афанасьевич… ерунда! – Витя смущенно отводит глаза. – Пустяки…

– А все же? Что стряслось, давай выкладывай!

– Да нет, Семен Афанасьевич, это так, небольшая авария с примусом. Я ведь прямо от тети Маши. У нее там в коридоре их знаете сколько понатыкано?.. Один стоит на высокой такой тумбочке, мне тетина соседка говорит: «Помоги наладить, он фыркает». Я, понимаете, сунул иголку, а примус как полыхнет, и меня огонь прямо языком по лбу. Ну, тетя такую панику подняла… и вот перевязала. Честь имею представиться – раненый солдат Виктор Якушев!

Осторожно отвожу бинт с Витиного лба – ожог изрядный.

– Ну-ка, быстро к Галине Константиновне!

– Да что, Семен Афанасьевич, вы вроде тети моей, тоже в панику…

– Без разговоров! И в другой раз, пожалуйста, с примусами поосторожнее,

После обеда он опять попадается мне на глаза – сидит за уроками. Лоб его перерезан красной полосой; бинт Галя велела снять, без повязки лучше заживет. На руке, держащей карандаш, я тоже вижу следы ожога.

Он издали чувствует мой взгляд и поднимает глаза. Я дотрагиваюсь до лба, укоризненно качаю головой, он отвечает беглой улыбкой и снова погружается в черчение.

Через несколько дней я шел по шоссе из школы домой. На полдороге меня обогнала машина, из нее выглянул заведующий роно Глущенко.

– Семен Афанасьевич, вот удача! На ловца и зверь. Садись, садись, мы к тебе.

Открываю дверцу машины. Рядом с Глущенко сидит человек с костылями в руках. Лицо незнакомое – широкое, смуглое, большой, с залысинами лоб. Глаза умные, насмешливые. Некрасивое лицо, но такое запомнишь надолго.

– Вот, знакомься! – говорит мне Глущенко. – Это корреспондент Нариманов.

Нариманов жмет мне руку и тотчас спрашивает:

– Есть у вас такой воспитанник – Виктор Якушев? Ну, наконец-то! Я уже который день разыскиваю вашего Виктора. Поздравляю, хорошего парня воспитали!

– Чем он вас так поразил?

Мой новый знакомец улыбается: видно, намерен меня помучить. Ну нет, дудки! Отворачиваюсь и гляжу в окно, будто мне ничуть не интересно, что за новость привез этот корреспондент.

Я немного кривлю душой. Я ведь знаю: если есть новость, наш Глущенко не удержится, где там… И не ошибаюсь.

– Семен Афанасьевич! Да он герой, твой Якушев! Это, знаешь, такой парень, такой парень, что…

– Подождите, мы все подробно расскажем товарищу Карабанову, как только приедем, – останавливает его корреспондент.

Приехали. Как водится, надо показать гостю дом, сад, газету – все что у нас есть хорошего. Плохое пускай сам углядит, на то он и корреспондент.

– Позови-ка Якушева! – говорю я Борщику, и через минуту Виктор перед нами. Я знакомлю его с Наримановым, прошу показать наши угодья и, оставив их вдвоем, ухожу.

Глущенко оторопело смотрит то на меня, то на корреспондента. Он стоит секунду в нерешительности, не зная, за мной идти или за Наримановым, потом догоняет меня.

– Слушай, Семен Афанасьевич! – Он торопится, заглатывает слова. – Герой… пожар… прославит дом… на всю республику!

Не сразу я улавливаю суть. И вдруг все проясняется. Вот что! Вот он откуда, ожог на лбу! Почему же Виктор не сказал мне все, как было? Гале нужно рассказать, вот кто обрадуется, вот для кого эта новость – дорогой подарок. Но как же это стало известно посторонним людям? Что за неразбериха право!

Через полчаса я уже знаю все. Передо мной сидит Нариманов. Порывшись в портфеле, он дает мне отпечатанный на машинке лист бумаги, и на этом листе вот что:

Дорогая редакция!

Я в Старопевске проездом, поэтому пишу письмо, а то бы зашла в редакцию и все рассказала. А не писать не могу, потому что меня очень поразил случай, который я видела.

В пятом часу я проходила по Красной улице. Вдруг из нижнего окна кирпичного дома полыхнуло пламя. Собралась толпа, все стали кричать, а больше всех одна женщина. Она кричала: «Моя дочка там осталась! Олечка! Олечка!» И вдруг выходит мальчик, ловко вскочил на подоконник и скрылся в окне. А потом он выпрыгнул и протянул той женщине плачущего ребенка. А сам быстро зашагал в горку. Тут приехали пожарные, начался еще больший шум, а я побежала за мальчиком и стала опрашивать, как его зовут. Он не хотел говорить, но я очень просила, и тогда он сказал: «Меня зовут Виктор Якушев. До свидания!» – и очень быстро ушел. Если бы я не уезжала в тот день, я бы непременно узнала, где живет и где учится этот юный герой. Но мне через час уже надо было на поезд.