Спасибо, Сени не было дома, а то бы Крикуну влетело, а влететь должно было Анатолию – он в последнее время что-то распустился. Ему кажется: если он пришел сюда первый, так ему все можно.
Сегодня Семен сказал мне: «Почему ты такими недобрыми глазами смотришь на все, что я делаю?»
Ну как я могу смотреть на него недобрыми глазами? Огорченными – это вернее.
Вот он очень сегодня на меня обиделся, я знаю, обиделся, когда я ему сказала, что он похож на Катаева и что он потому не прощает Коле его недостатков, что это его собственные, Сенины, недостатки.
Он иногда до того забывается, что перестает видеть себя со стороны.
Вот сегодня он нашел непорядок в спальне мальчиков. Нашумел, посердился, а потом сел с Искрой играть в шахматы. И проиграл три партии подряд. Очень рассердился, хоть и постарался этого не показать. А потом пошел в спальню девочек, и, придравшись к пустяку, учинил там настоящий погром:
– Чем тумбочки набиты? Сколько раз вам говорить?
Одним словом, пошвырял все из тумбочек и разбил стакан. Нечаянно, конечно, но от этого еще больше разозлился. А к вечеру Зина Костенко сказала:
– А все из-за тебя, Степа. Уж не мог ты проиграть Семену Афанасьевичу хоть одну партию!
Какая хорошая девочка была Оля Борисова. Милая, открытая, прямая. А вот взяла и ушла от нас. Что тут поделаешь? А как-то трудно с этим примириться. Значит, мы что-то не так делаем.
И обидно за этих ребят, что ушли. Дом для одаренных детей, про который Кляп им сказал, так и не организовали пока, и их рассовали по разным случайным домам – снова привыкать, снова искать друзей. Трудно.
Я очень люблю читать ребятам. Следить, как они слушают. Как волнуются там, где волнуется рассказчик. Счастливы там, где он счастлив. Такая возникает добрая связь между ними, тобой и книгой…
Вот какое сочинение на вольную тему написал Шупик:
«Я сирота. Жил у чужих. Семи лет пошел к кулаку в батраки. Восьми лет я пас шесть коров в лесу. Вставал с петухами, а пригонял коров с темнотой. Когда я босиком рано пригонял коров в лес, мне было очень холодно. Я садился на ноги, чтоб пригреться, и тогда засыпал. Раз я заснул, а коровы зашли в чужую рожь. Хватился – коров нет. Что мне делать? Я узнал, что их забрали, пошел к хозяину, боюсь подойти ко двору. Вижу, висит в саду пиджак. Я его взял и отдал в заклад за коров. Сказал: „Вот вам пиджак“. Кто взял коров – тоже кулак – сказал: „Ну ладно“.
Когда хватились пиджака, то узнали, что я его отдал в заклад. Жена кулака меня избивала, приводила меня к тому, кто взял пиджак, била розгами и говорила: «Я его убью, если ты мне пиджак не отдашь». Но он был не сочувственный, и он не отдал пиджак. Мне говорили: «Я тебе есть не дам, я тебя прогоню, ты нам не нужен». Должен был я пропасть.
На девятом году нанялся вроде батрака на побегушках. Тоже не сладко. По ночам пас коней. Кормить меня не кормили и всякий кусок жалели. И чуть что – сейчас по шее.
Мне некуда было деваться, стал я на селе пастухом. Жил то там, то здесь. Мучился три года, но мне такая бездомная жизнь надоела. Стал я думать, куда податься. Прослышал, что в Москве есть детские дома. Обрадовался и стал пробиваться. Приехал на вокзал, пришел к дежурному и стал на пороге. Он мне говорит: «Ты что стоишь?» Я сказал. Он мне написал на записке адрес. Я быстро побежал, и там меня определи в приемник и держали три месяца. Нет, думаю, не для того я ушел из деревни и до самой Москвы добрался. Выпросился у воспитательницы выйти вон и убежал. Пошел на вокзал расположился ночевать в вагоне. Утром поехал в товарном поезде в Киев. Когда я ехал, встретился с одним красным командиром, он меня расспрашивал. Я ему рассказал про своих хозяев, и он про них сказал: «Живодеры!» Этот красный командир был очень сочувственный, и он дал мне адрес одной гражданки. Она меня хорошо встретила, накормила и отвела в приемник, а оттуда меня переслали сюда. Вот и вся моя кошмарная жизнь».
Семен иногда говорит: «Если б ребят было впятеро, вшестеро больше, какой можно было бы построить завод, какое наладить хозяйство. А что сделаешь с такой горсточкой?»
Он считает, что колонии, детские дома должны быть больше не карликовые. А я думаю – плохо, когда много ребят, разве сможешь тогда о каждом подумать, каждой душе помочь?
Ну, вот Шупик. О нем можно бы совсем не думать. Он дополнителен, всегда слушается. Так ведь он издавна привык слушаться. И привык, что никто его не любит, никто на него не радуется, привык, что никому не нужен.
В этих случаях человек либо озлобляется, либо теряет чувство своего достоинства. Я так думаю потому, что мне, когда я впервые увидела Мефодия, было его ужасно жалко. Он вошел, держась за Коломыту, и глядел затравленно. И, когда он поминал про красного командира, который послал его в детдом, казалось, что этот командир – соломинка, за которую он цепляется.
Сначала он был жалкий и забитый – Шупик. Сейчас он расправляется внутренне. Он чувствует, что нужен ребятам, нужен Коломыте. Мне кажется, Коломыта к нему привязан. Но ему очень нужно, чтобы кто-то сильно его полюбил, чтоб он кому-то стал очень дорог. Каждый должен быть любим, чтоб чего-нибудь стоить. И опять, я думаю, Сеня сказал бы: «И все это – сантименты». Нет, неправда. Если человек вырос никем не любимый – это плохо. Это большая обида, даже если и не было тяжелых событий в его судьбе. Вот почему я говорю: когда много народу в детском доме – плохо. Тогда непременно кого-то лучше приметишь, кого-то – меньше, иные станутся в тени только потому, что они тихие.
Шупик – очень добрый. И как в нем это сохранилось после всего, что ему выпало на долю? Как будто он копил, копил в себе и вот сейчас хочет щедро раздать.
Ему поручили Вышниченко. Он его жучит и любит. Жучит так, что тот, по-моему, уже и вздохнуть не может. Но и заботится. Сегодня пришел в кастелянскую: надо сменить Вышниченко башмаки – у него на номер меньше.
– А почему сам Вышниченко молчит?
Он говорит: «И так прохожу». А зачем так ходить? Ноге больно.
Он всячески старается услужить Лиде Поливановой, очень старается. На огороде всегда пристроится около нее и yж львиную долю работы возьмет на себя. Очень боится, как бы кто не приметил. Коломыту он любит страстно и все готов для него сделать.
Вышниченко. Детдом за детдомом. Ни об одном ничего де рассказывает – не помнит, все слилось в одно серое пятно. Ни обиды, ни ласки – тусклота. Но это очень плохо, такая ровность хуже всякой беды, глубину этого несчастья тоже трудно измерить.
У Зины Костенко отец умер давно. Мать вышла замуж за другого и уехала в Киев, а Зину оставила одну. Ее пристроили в детдом (наш – третий по счету). Она учится плохо. О людях говорит мстительно, с недоверием. Она единственная из всех сказала, что Оля Борисова правильно сделала, что ушла: «И я бы ушла. Что ж такого? До нас нет никому дела, а почему мы должны больше всех стесняться?» Для себя она решила: не стесняться! Она готова всех растолкать локтями. Удобное место в спальне, новое платье, поездка в криничанское кино – упаси бог урезать ее хоть в чем-нибудь.
Семен говорит: неважно, что у них в прошлом. Как же неважно? Я понимаю – ворошить нельзя, спрашивать нельзя; но если знаешь вот про Зину, например, что у нее в прошлом, ведь лучше понимаешь и не тронешь там, где болит. И понимаешь, что эта ее жадность – не от жадности, а от обиды. От желания хоть чем-то вознаградить себя за потерю – трудную, непоправимую.
Лето 1936 г. Шупика премировали!
– Галина Константиновна, – сказал он, – спрячьте рубаху к себе. Пускай у вас будет.
Я понимаю: он хочет, чтоб всякую минуту можно было полюбоваться на подарок, а если будет лежать у меня, а не в кастелянской, всегда можно взглянуть. Конфеты свои он роздал девочкам все до одной: положил у приборов к ужину. Всем по конфете, Лиде – две…
А она ничего не замечает.
Когда Федя лежал больной, Шупик с такой грустью смотрел, как она ухаживает за Федей. Он так хотел бы оказаться на Федином месте: он болел бы, а Лида бы о нем заботилась. Но к Феде он тоже хорошо относится и жалеет его сейчас.