Выбрать главу

Но в гостинице меня не ждет телеграмма. Обратный путь – и тревога, гложущая, неотвязная. В иную минуту она сменяется надеждой, почти уверенностью: все будет хорошо, не может не быть. И он встретит меня на станции, и ему первому скажу я, что все в порядке… На станции меня встречает Коломыта.

– Митя? – спрашиваю я.

– Приехал. Вчера еще.

Вася без слов, одними вожжами дает команду Воронку. Сани трогаются.

– Что же ты молчишь? Что сказал врач?

– Врач сказал: пока ничего. А ручаться, говорит, не могу.

Так…

Когда я вошел, Митя сидел за своим столом, спиной к двери. Он обернулся и встал. Я положил руки ему на плечи и немо смотрел в это дорогое лицо, сжав зубы, боясь заговорить. Один здоровый, нетронутый глаз, на другом повязка. Шрам на щеке, почти уже заживший, – узкая розовая полоска.

– Ну, что вы… – сказал он и улыбнулся.

Дверь второй комнаты отворилась, на пороге стояла Галя. Лицо у нее серое, землистое.

– Что? – спросила она одними губами.

– У меня все в порядке. Остаемся.

– Я же говорил, – сказал Митя. – Я сейчас, Семен Афанасьевич, меня ребята звали…

Мягко вывернулся из моих рук и вышел. Я шагнул к Гале. Она прижалась лицом к моему плечу:

– Надо ждать месяц. И врач ничего не обещает. И он боится за второй глаз тоже…

И я понял, что все мои огорчения и тревоги из-за суда и комиссии, все стычки с Кляпом, тоска и омерзение, которые я испытал, читая анонимные письма, – все ничто рядом с тем, что обрушилось на нас теперь.

В глухом отчаянии я снова проклял себя – зачем было отсылать ребят в тот вечер? И ведь они так не хотели ехать…

Впервые, вернувшись из отлучки, я не прошел по спальням, не взглянул на спящих ребят. Когда Митя лег, я присел на край его постели.

– Мы сделаем все-все, что нужно. К Филатову поедем. Глаз спасем. Ты веришь?

– Да… – ответил он.

* * *

Под Новый год неожиданно – без письма, без телеграммы – вернулся Шеин. Когда он пришел, я тотчас понял: спрашивать ни о чем не надо. Он не то чтобы изменился, постарел – он погас. Поздоровавшись, он сел напротив меня, и лицо его было безучастно и равнодушно… Я велел кому-то из ребят позвать Владислава. Иван Никитич не поднялся ему навстречу, лишь скользнул взглядом по лицу внука, сразу отвел глаза и сказал тусклым, неживым голосом:

– Бабушки больше нет.

Слава поежился и посмотрел на меня. То, что он сказал, должно было бы потрясти деда. Он сказал:

– Мне оставаться или уходить, Семен Афанасьевич?

В голосе его звучал испуг. И просьба. Он не хотел уходить. Ему нечего было делать в том опустевшем доме. Но дед словно ничего не услышал. Его не задело, что Слава не плакал. Он просто не видел, что в эту минуту внук не думал ни об умершей, ни о нем. Может быть, Слава попросту еще не осознал, что произошло. Не мог же он не любить Анну Павловну, она ведь только им и жила. А Иван Никитич словно не понял. Пришел, сообщил о случившемся и ушел.

Он приходил и еще – то изредка, то чаще, но почему ноги несли его к нам, я не понимал. Он глядел – и не видел, слушал – и не слышал. Приходил, перекидывался словом с Галей и возвращался домой, иной раз даже не повидав Славу.

Я смотрел на них обоих и думал: от их кровной связи ничего не осталось. Их роднила только женщина, которой больше нет. Я знал ее мало – и то, что знал, не внушало мне доброго чувства. И наверно, я был неправ. Видно, в жизни часто проходишь мимо людей, не разглядев их по-настоящему.

Вот для Ивана Никитича она была всем. Она придавала его жизни тепло и полноту. Не стало ее, и все для него потускнело, как будто исчез источник света. Человеку надо было заново привыкать к жизни, искать оставшийся в ней смысл, и он еще не понимал, как это сделает.

Однажды, глядя ему вслед, Лида сказала тихо:

– Жалко его…

Да, когда умирает человек, жалеешь о нем. Но еще больнее за тех, кто остался. Им труднее.

А рядом с сочувствием росло во мне другое: он не вправе просто доживать свой век, он обязан жить! Ведь он не один! Впервые я пожалел Сизова: его много баловали, ему много дарили, а кто любил его? Для бабушки он был целым миром, а умерла она – и кому он нужен? Лидии Павловне? Кажется, не очень – она, видно, не простила ему горя и болезни сестры. Деду? И того меньше. Только мне. Нам.

Если бы сейчас Иван Никитич захотел взять Славу, я бы постарался не отдать его. Постарался бы отговорить. Прежде у мальчишки была семья – плохая, неудачная, но семья. Сейчас ее не стало. Может, это на время, не навсегда? Может быть. Но сейчас оно так.

На совете нашего дома я сказал всего несколько слов. Пришло время выполнить наше давнишнее решение – Иван Никитич вернулся. Но я снова прошу совет отменить это решение.

Я не стал объяснять почему, и никто не задал вопроса. Ребята молча согласились. Я знал, они все поняли. И еще: с того дня, как Сизов попросил Любопытнова выбить ему зуб, они подобрели к нему. Круг отчуждения чуть разомкнулся, и если Владислав способен был хоть что-нибудь чувствовать, ему, верно, стало легче дышать.

– Семен Афанасьевич, – сказал мне к вечеру Митя, – тут без вас Сизов приходил. Он никак не соберется с духом вам сказать, меня просил.

– Что такое?

– Он говорит, что Кляп Дементий Юрьевич все спрашивал, не бьете ли вы нас. Его, мол, не били? А он раз и брякнул: да, мол, бил; хуже – топором замахнулся. И еще он рассказал Кляпу, как вы Мишку Вышниченко с дороги вернули.

– Папа, – говорит Лена, – он тут Мите рассказывал, а сам ревет.

– Он при тебе рассказывал?

– Нет, просто я там сидела. – Лена кивает в сторону другой нашей комнаты. – Там сидела и все слышала. Я не виновата, я бы вышла, да он плакал…

– Когда казак плачет – это хорошо! – откликается Митя.

Гм… откуда это у него?

– Хорошо, когда мужчина плачет? – удивляется Лена. – Стыдно, когда мужчина плачет!

– Стыдно, когда женщина плачет, а когда мужчина плачет – это очень хорошо!

Смотрю на Митю – всерьез он или шутит? Он все реже шутит сейчас и, кажется, любому другому обществу предпочитает общество Шурки и Лены.

– Эх, Леночка, – услышал я однажды, – бывают же такие счастливые – в рубашках родятся! А я – в одной майке…

Читать Мите запрещено, а мысль о занятиях гложет его. Лена читает ему вслух учебники по литературе, истории и географии. Хуже с химией и физикой – тут Лена то и дело спотыкается о формулы. Лида готова читать Мите всякую свободную минуту, но Митя не любит, когда она приходит.

Однажды я слышу – и едва верю, что это говорит он Митя:

– Нет, не надо читать, ты плохо читаешь. – И, помолчав добавляет: – Что ж ты не обижаешься? Я же тебя обидел!

Лида уходит, и больше я ее в нашей комнате не вижу.

– Зачем ты так? – спрашиваю я.

– Больно жалобно глядит. Не надо мне этого.

Шурка так хочет чем-нибудь услужить, так хочет! Но читать… читать он пока не мастер и только с завистью смотрит на Лену.

– Семен Афанасьевич, – говорит как-то вечером Митя, – а с одним глазом в медицинский примут?

– Мы ведь условились про это не думать!

– Есть не думать.

Но он думает. Вижу, знаю: думает. Он мечтал об автодорожном. А сейчас, видно, соображает, прикидывает – что бы выбрать другое, если глаз пропадет?

Медицинский? Наизнанку вывернусь, поперек себя лягу, Шеина заставлю помочь нам, а сделаем так, что его примут.

Значит, я и сам допускаю, что глаз может пропасть? Не хочу! Ни за что! Но если?..

А через несколько дней я с порога увидел: он стоит у окна, закрыв ладонью здоровый глаз, и смотрит больным.

– Митя? – окликаю я тихо.

Он оборачивается. На застигнутом врасплох лице – смятение.

– Семен Афанасьевич! Я замечаю – мутнеет и мутнеет. Будто все пеленой покрывается. Вот сегодня одну раму от окна вижу, а больше ничего…

– Не будем ждать, пока кончится месяц. Надо в Одессу!