Выбрать главу

Я объездил все морги. До сих пор не могу забыть того чувства облегчения и боли, с каким я заглядывал в чужие мертвые лица: не он… не он…

Ниаких следов я найти не мог. Мы подняли на ноги весь дом.

– Я ему дала папины часы, просила починить, – вспомнила Галя. – Может, справиться в часовых мастерских?

Объездили и часовые мастерские. Безуспешно.

Что могло случиться? В Старопевске он был. Подал заявление. За порогом института след обрывался.

Мы прожили в испепеляющей тревоге еще два дня. На исходе этого шестого дня меня вызвали в Криничанск, в районное отделение милиции. Я помчался. В вагоне я сидел у окна, и казалось, совсем рядом катился по небу огненный шар заходящего солнца. Катился, как огромное колесо. Я глядел на него, стараясь ни о чем не думать.

В милицию я не вошел – ворвался, и первый, кого я увидел, был Виктор.

Он сидел совершенно так же, как когда-то у печки когда приезжал Нариманов и на собрании был разговор о письме в газету: обмякший, глаза опущены, голова ушла в плечи.

– Ваш? – спросили меня.

– Да.

– Его задержали, когда он оценивал в ломбарде золотые часы. Поглядите-ка – ваши?

– Мои. Я их дал ему. Подарил… – выдавил я сквозь зубы.

Нас отпустили. Мы вышли из милиции. Я шел очень быстро, он почти бежал следом. Я слышал за плечом его прерывистое дыхание. Потом вдруг он схватил меня за рукав:

– Семен Афанасьевич… простите… Я только заложить, на время… честное слово… Семен Афанасьевич!

– Оставь. – Я вырвал руку. – Уходи. Ты свободен, езжай в Старопевск. Твои вещи мы отошлем. Уходи, – повторил я, обернувшись. – У-хо-ди! Не ходи за мной. Слышишь?

Он остановился, а я еще ускорил шаг.

Никогда больше, ни до, ни после, не испытывал я такой неодолимой душевной тошноты. Все предшествующие дни, волнение, тревога и вот эти последние минуты, разговор в милиции – все слилось в подступающий к горлу клубок. Я едва помнил, что делаю. «Уходи!» – сказал я, и он не посмел ослушаться, а я пошел, не глядя, не оборачиваясь.

Часы… Неужели? Какая малость! Неужели же этот золотой кружок перевесил все, что было пережито, все, что связывало его с нами, с нашим домом? «Не вкладывай душу в вещи», – сказала однажды Галя. Это было, когда Митя раздавал ребятам наши значки. Часы… И разве Галя преследовала какую-то воспитательную цель? Да нет же! Дала часы, как дала бы Мите, Искре, Лиде, как дала бы брату или сыну – почини, мол, если будет с руки. А он что сделал?..

Даже в ту минуту я не думал, что он собирался украсть часы. Наверно, правда хотел заложить, потом выкупить… или все-таки соврал бы, что у него их украли? Не знаю. Да разве в этом дело?..

Что же? Мы, взрослые люди, перестали видеть, понимать кого растим? Где же, где я ошибся с тобой? Или не надо было прикрывать тебя тогда, после встречи в вагоне? Тогда ты был еще совсем мальчишка. Может, тогда соскребли бы коросту с твоей души общим гневом и осуждением? И вот сейчас… не я ли виноват во всем? «Ищи причину в себе», – говорил Василий Борисович… Я искал ее и не знал, где оступился. Я доверял ему, мне казалось – я лечу доверием, а он обманывал снова и снова. Казалось, он уже выпрямился, он такой, как все, не без слабостей, конечно, но человек. И вот… Он выходит в жизнь – с чем же мы его выпускаем?

Только отмахав километров пять, я сообразил, что пошел в Черешенки пешком, что теперь уже глупо возвращаться на станцию, – видно, оставшиеся десять километров придется тоже одолеть пешком. Оно и к лучшему. Я не хотел никого видеть, а уж о встрече со знакомыми и думать не мог.

Прошагав еще километра два, я услыхал за собой тарахтение повозки – она все приближалась, вот уже за спиной пофыркивает лошадь. Я посторонился к обочине, но возница окликнул:

– Не до Хмелевки идете?

– В Черешенки.

– Садитесь, подвезу до Хмелевки, а там добежите.

Я прилег на солому, устилавшую дно повозки. Ехали молча. Я глядел в небо – оно темнело, густело, потом стало черным, как деготь, такое небо увидишь только на юге. Зажглись звезды. Меня тихо покачивало, точно в люльке. Возница пощелкивал кнутом и изредка говорил что-то себе в усы; я не пытался вслушаться, а он, видно, и не ждал ответа.

– Мой батько, – сказал он вдруг погромче, – много по свету ездил… Каких только мест не повидал!.. А воротится, бывало, до дому и скажет: «Нигде нет такого неба, как у нас на Украине». И верно, нигде…

Я не ответил, я просто глядел в это высокое, необъятное небо. И думал. В который раз я вспоминаю слова Антона Семеновича: «Ты не можешь действовать как учитель, если не будешь поступать как отец».

Давно я это знаю. Чаще всего я вспоминал эти слова, наказывая ребят. А как бы я поступил со своим, с кровным сыном – так ли? Или смягчился бы, нашел оправдание? Сейчас я отвернулся от человека, оттолкнул его и даже не оглянулся. Вправе я был поступить так? Не знаю. Но знаю другое: поступить иначе я просто не мог. «Ну, а будь это твой родной сын? Как бы ты сделал?» – «Так же!» – отвечал я себе.

При повороте на Хмелевку я поблагодарил возницу и соскочил. Тут же начиналось Черешенское шоссе. Я зашагал не торопясь. Вдали завиднелись огни села, и я все замедлял и замедлял шаг. Мне казалось – я еще не в силах видеть своих. И только заслышав голоса шедших мне навстречу – голоса Мити и Гриши, – я вдруг понял: сейчас они будут со мной, какая же это радость!

– Эй! – окликнул я, и они побежали навстречу.

В темноте я не сразу разобрал, кто тут есть, но по голосам узнал еще Искру, Анюту, Лиду.

– Вас насчет Якушева вызывали? Что там? Жив он? – несмело спросил Искра, так как я молчал.

– Жив. Потом все расскажу.

И они больше меня ни о чем не спросили. Молча дошли мы до дома. В моей комнате не горел свет. Я вошел к себе Галя одна сидела у кроватки Антона. Она поднялась навстречу и провела теплой ладонью по моей щеке. Она не спрашивала. Но она ждала ответа.

– Все очень худо, Галя. Он собирался заложить часы Константина Петровича, а может, и продать… Кто его знает… – сказал я с усилием.

Галя опустилась на стул.

– Нет! – прошептала она.

Я не стал зажигать огня. Посидели некоторое время молча. Я вытянул ноги, я все же устал, мне очень хотелось спать и пуще всего не хотелось разговаривать. И вдруг Галя сказала своим обычным голосом – спокойно и сдержанно:

– Тут мальчик один приехал, Борис Тамарин. Из Москвы. От Антона Семеновича.

Я вскочил:

– Что?!

– Мы его уже уложили. А письмо от Антона Семеновича – вот оно.

Письмо было написано Антоном Семеновичем за несколько дней до смерти. Он выступал в Парке культуры и отдыха, и вот, когда все кончилось, у выхода к нему подошел мальчонка и сказал:

– Я хочу к вам в колонию.

– А ты кто такой?

– Сирота.

Антон Семенович объяснил, что он больше не работает в колонии, но работают его ученики.

«Возьми его к себе и напиши мне о нем поскорее», – просил он в заключение.

Я тотчас пошел в спальню. Новичок спал. Он лежал на кровати по-хозяйски, раскинув руки. Он был светловолос, губы упрямые, вот только глаз не видно – спят. Последний привет от Антона Семеновича… До чего же вовремя пришел!

* * *

Дня три спустя в Черешенки приехал двоюродный брат Якушева – щуплый мальчик лет пятнадцати. Он привез часы и письмо для Гали. Витязь запряг лошадь и с обычной своей основательностью водрузил на телегу чемодан с вещами Виктора, только выражение лица у него было пренебрежительное, оттого что пришлось заниматься таким нестоящим делом. Он отвез мальчика с чемоданом на станцию. Проделал он все это совершенно молча и, не дожидаясь моего распоряжения, просто сказал, проходя мимо:

– Подкину вещи. Ему не дотянуть самому – еле-еле душа в теле…

В письме Виктор просил Галю простить его. Он не собирался продавать часы, хотел только оценить и заложить их, а потом выкупить – ему очень-очень нужны были деньги. Он выкупил бы их очень быстро, он просит ему поверить. Но у него спросили, что за инициалы на часах, а он не знал. Вот почему его задержали, честное слово. Он сам просил вызвать Семена Афанасьевича. Он надеялся, что Семен Афанасьевич его выслушает, а Семен Афанасьевич не стал слушать. Он, Виктор, понимает, что вернуться в Черешенки ему сейчас нельзя. Да, он это понимает. Но он просит у Галины Константиновны разрешения писать ей. Чтобы она хоть изредка отвечала – это будет ему большой поддержкой в его новой жизни. Он просит верить, что горячо любит всю нашу семью и всех товарищей, которые – он это понимает – не простят ему его нового проступка.