Выбрать главу

Думаю, что попросту империи нужно было больше пушечного мяса, поэтому и придумали это установление, обернув его, как всегда, в насквозь фальшивую идеологическую обертку.

Тем не менее, следовало искать какой-то выход. Выход был найден, благодаря фиктивному устройству на работу в Минский художественный комбинат и поступлению, как человеку имеющему работу, на вечернее отделение. Перевелся я с вечернего на стационар через полгода, спасибо дяде Володе Ивашину мужу маминой подруги и однокашницы по медицинскому институту, в то время занимавшему должность декана заочного факультета БГУ. Все-таки люди умные встречались в те времена и среди начальства, особенно начальства имеющего отношение к образованию, понимали, что, отказывая одаренным и подготовленным юношам в непрерывном процессе образования «школа-университет», страна наносит себе непоправимый урон, обедняя свой собственный в будущем золотой фонд, фонд интеллектуальной элиты.

Группа моя, состоявшая в основном из сельской молодежи, отслужившей в армии, меня, пацана, встретила не то чтобы в штыки, но как-то очень недоверчиво. У них за плечами был примерно одинаковый багаж: сельская школа, армия, льгота при поступлении в Вуз. Они понимали друг друга, не в новинку для них был и интернатовский быт, сродни армейскому, казарменному, с пластами сала за окошком, картошкой привезенной из дома, моченой капустой. Эти три продукта – сало, картошка и капуста составляли основной студенческий рацион тех лет. Жареной на сале картошкой и кислой капустой пахло на всех этажах студенческого общежития. Этот запах казался мне исполненным романтики. Равно, как и студенческие застолья после получения «степухи». Тогда два, а то и три дня студенческая братия «кутила», пропивая половину, а то и более нищего казенного вспомоществования. У меня хватило ума на собрании профсоюзной студенческой группы, от этого вспомоществования отказаться, что основной массой однокурсников было воспринято благожелательно, но все-таки с некоторой долей высокомерия – я еще раз, пусть из самых лучших побуждений, подчеркнул, что я не такой как все. Не так, как все (в смысле, перевелся с вечернего «по-блату») поступил. И живу не так, как все, коль отказываюсь о стипендии. Значит из буржуев. Труднее было с иным – учился я, как ни крути, получше, чем все остальные. Лучше меня, не в смысле оценок, а в смысле живости восприятия, готовности понимать и усваивать академический материал, готовности сутками не вылезать из библиотеки, в нашей университетской группе были, пожалуй, трое: Сеня Букчин – мальчик феноменально образованный, который переписывался с Корнеем Чуковским, великолепно знал поэзию русского серебряного века, профессионально сотрудничавший на радио и в газетах; Витя Леденев, который успел до БГУ поучиться в московских Вузах и поэтому, был осведомленнее нас, провинциалов; да еще, пожалуй, Эдик Ясный, большая умница, человек странной и не до конца, даже сегодня, понятной мне судьбы. Был он, вроде бы, сыном кого-то из известных, но репрессированных русских поэтов, детство провел вместе с матерью в фашистских концлагеря, на первом курсе еще щеголявший в морских штанах и форменке. Впрочем, если я чего и перепутал, по отдаленности времени, пускай друзья меня простят, так я их воспринимал тогда, такие воспоминания о них сохранил на всю жизнь и, честно говоря, не хочу отказываться от этих воспоминаний, даже если они в чем-то и не верны. Мифы иногда достоверней и занятней истины.

Как все студенты в те времена мы ездили на картошку, жили по хатам, пили самогонку, ходили на танцы в сельский клуб, где иногда, с переменным успехом, то нам «чистили физии» местные хлопцы, то мы набирали очки, оказывая им недюжинное сопротивление. В этих нечастых деревенских драках не было злобы, чувства мести – скоре, была лихость и озорство.

Как все студенты озоровали на лекциях и между ними. Иногда сбегали пить пиво (в то время продавалось в Минске бочковое чешское «Старопрамен») и непременно занимали очередь любимым преподавателям Мицкевичу и Сыроквашу, которые, случалось, за кружкой пива и читали нам лекции, один по русской литературе, другой – по белорусской. Следует заметить, что группа наша была в основном русскоязычной, дискуссий о родом языке, как правило, у нас не было. К белорусскому относились спокойно-иронично. Не подозревая, что на отделении белорусского языка, на историческом факультете в это время происходили глубокие студенческие брожения, выливавшиеся в трагические акции протеста, с исключениями из университета, и иными репрессиями. Бог боронил, удавалось избегать акций публичного осуждения. На них, где пламенные комсомольцы призывали изгнать, выкорчевать, исключить поросль «националистической молодежи» удавалось не присутствовать, не взирая не разнарядки и требования придти и выступить с осуждением. Видимо, ощущение, что все эти массовые сборища, истеричные осуждения, есть нечто непотребное в глубине души присутствовали, но был бы неискренним, если бы вдруг «вспомнил», что сам протестовал, сам пострадал и т. д. Мне хватило одного столкновения с неправедной толпой комсомольских осуждателей, когда руководитель литературного объединения при «Знамени Юности» поэт (поэт!) Петр Волкодаев, который по роду службы должен был, видимо, докладывать, куда следует об умонастроениях молодежи, доложил о моих первых литературных опытах и меня, шестнадцатилетнего пацана, взяли в «оборот», причем такой силы, что чуть не вылетел из комсомола и из Университета. Стишок то был простенький, до сих пор помню: