- Ш-што, господин начальник? Мерещутся? - кивнув на красноармейские фуражки, задрожал он. - Не дают мертвецы спать? Жить? И не-да-дим! Вот! И детям вашим... тоже!.. Никогда! Каких людей... стихи на стене... Подлюги... вашу в Христа мать!.. На, на! Мерзавец! Снимай мои штаны! Я вам...
И, в бешенстве полосуя гимнастерку, захлебнувшись в сизой пене, бьющей изо рта, забарахтался в ворохе фуражек, колотя по ним пятками босых ног...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Возвращаясь с работы, однокамерники Сергея приносили в мотнях тюремных штанов по одному и по два сырых бурака. Узбек Муса ухитрился как-то печь бураки на заводе и, разрезав их на ломтики, раскладывал по всем дырам халата. Вечером угощали Сергея.
- С бураков поправляются, Руссиновский! - шутил щербатый Петренко, - и ощущение бананов другое. Бураки способствуют организму обретать нечто лошадиное...
До вечерней покамерной поверки заключенные должны успеть сделать уборку в камере, вынести в уборную парашу, получить "ужин", съесть его и к десяти часам выстроиться по ранжиру у стены. Поверяющий надзиратель, с чувством достоинства и превосходства, тыкал пальцем в грудь каждого и, отметив наличие заключенных, гордо покидал камеру. И тогда наступали роковые пятнадцать минут ожидания свистка отбоя. Это были самые жуткие минуты! Затаив дыхание, все смотрят на дверь. Вот-вот отворится она - и назовутся несколько фамилий. Сдав вещи, те люди переводились в камеру смертников, а в четыре часа пятнадцать минут утра за ними приезжали из гестапо...
Никто из заключенных тридцать девятой не знал своей участи, и как только раздавались начальные всхлипки свистка, напряженные до крайности тела невольно расслаблялись, люди глубоко и устало дышали:
- Сегодня живы!
После свистка молча расползались по нарам, цокала выключаемая из коридора лампочка, и в наступившей темноте слышались глубокие, вызванные мучительным раздумьем вздохи.
- Не спишь, Петренко?
- Как и ты.
- Говорят, немцы при расстреле на коленки ставят и поворачивают затылком к себе...
- Разве это меняет дело?
- Да не то! Видно, совесть их, што ль, начинает мучить... все-таки глядеть в глаза...
- Совесть? У немцев? Ты сам додумался до этого или как?
- Сам.
- Дурак!
- Может быть... А слушай, Петренко... ты как будешь... ну, стоять на коленях... или...
- Умру стоя!..
- И я...
Успокоенный на этот счет Муса поворачивался на другой бок и принимался в темноте трещать сырыми бураками...
На пятый день заключения Сергея, в послеповерочные минуты ожидания, загремел замок тридцать девятой камеры.
- Бакибаев Муса! Молчание.
- Серебряков Владимир!
- Петренко Иван!
- Григоревский Антон! Сдать все!..
Дверь захлопнулась. Онемев, все продолжали стоять, как и прежде. Что и кому можно было сказать теперь? Пошатываясь, первым вышел из строя Петренко.
...В городе не по-ноябрьски ярко светило солнце. Нарочно стараясь продлить время, Сергей лениво волочил деревяшки по мостовой. В трех шагах сзади шел с автоматом немец. От угла парка улица уходила вниз, к мосту, и, перебежав его, круто поднималась в гору. Мимо Сергея тряслись, ежеминутно понукаемые, извозчичьи клячи. Заламывая поля шляп, удивленно пялились на Сергея выдергивавшиеся из пролеток седоки.
У подъезда гестапо стоял новенький жукообразный лимузин. От входных дверей до его задних колес расхаживал часовой с неимоверно длинной винтовкой. Конвоир ввел Сергея на второй этаж.
- Зетц хир! {Садись сюда!} - указал он на стул в коридоре и, нерешительно щелкнув пальцами в дверь, скрылся за нею. Но через минуту он вернулся и все тем же бесстрастным тоном, не глядя на Сергея, приказал:
- Комт! {Иди!}
В обширной, заставленной коричневыми шкафами комнате было мало света. Комната выходила окнами на северную сторону дома и располагалась в самом конце коридора. Сергей не заметил, как вышел его конвоир и он остался с двумя сидящими, видимо, в ожидании его, офицерами. Две фуражки лежали на столе, обращенные к Сергею кокардами, изображающими череп с зияющими отверстиями глазниц и скрещенными костями под ним. Офицеры дымили сигаретами, не обратив ни малейшего внимания на вошедшего. Сергей равнодушно оглядывал комнату, засунув руки в карманы длиннополого халата. Идя сюда, он был уверен, что увидит какие-нибудь приспособления для пыток. На самом деле в комнате ничего подобного не было. В середине самого интересного разговора, как это казалось Сергею по интонациям, один из гестаповцев быстро повернул голову к Сергею и сказал:
- Садись, товарищ!
Слова родной речи трепыхнулись испуганным голубем и потерялись в потоке гортанных непонятных звуков продолжавших разговаривать немцев.
- Сидеть не могу.
- Почему же?
- Раны там, - занес назад руку Сергей.
- Ах, это то, что в лесу?
- Нет. Палач в тюрьме...
- Ты - Петр Руссиновский? Это... это с группой в десять?
- Один.
- В Рокишкисе?
- В Купишкисе.
- В августе?
- Двадцать шестого октября.
- Ты не похож на русского... Арийский лоб, но худой. Пожалуйста, ром!.. А сколько времени?
- Двадцать пять дней.
- Это какого же числа?
- Мм... в сентябре.
Допрашивающий сидел за столом боком и ни разу не взглянул на Сергея. Зато второй не спускал с него белесых навыкате глаз, которые "говорили", что он ни слова не понимает по-русски. Он сторожил мимику лица Сергея.
- Нет, нет. Лет сколько?
- Двадцать тр...
"Дурак, - мелькнула запоздавшая мысль, - за двадцать пять дней, проведенных в лесу, такая борода не вырастет у двадцатитрехлетнего..."