Выбрать главу

«После его признания все сразу решилось. Я уже знал, что он будет меня целовать: ударит, как клювом, выпятившимися губами, прижмется ртом к моему рту, протолкнет язык меж моих зубов, будет подлизываться ко мне, пить мою слюну, а меня угостит своей... Будет меня целовать. Больше того: я знал, что его поцелуи - приму. Я уже и не помнил, когда предался ему. Одно скажу: все мысли, все ощущения, всё, что существовало между нами как любовь, как взаимная преданность, как сон, как готовность к подменам... что существовало с самого начала... теперь стало осязаемым, пространственно- и телесно-воплощенным. Мы оба сделались плотью - в таком исключительном, возвышенно-исключительном смысле, что не осталось для нас иной возможности, кроме соединения, плотского слияния. Гари втиснул колено в мою промежность, чтобы я почувствовал... или: понял... свои яйца. И я их почувствовал: большие, пылающие, болезненно взбухшие. И тот, прижатый к животу, высоко вздыбился: неловко, как кость, торчал из меня, беспомощно что-то лепечущего, лепечущего напрасно. А над моими губами был рот Гари: как птичий клюв, готовый при первом же знаке согласия обрушиться и ударить.

Но я не хотел слепо... Я не хотел в тот же миг провалиться в нашу совместную вину, в общую судьбу, в неизбежное; я хотел прежде услышать от него отчет о случившемся. Что-то во мне, какая-то еще не анестезированная мысль желала такого отчета, прояснения ситуации. Мне, по крайней мере, нужно было выиграть время, чтобы добровольно принять на себя... разделить с ним его вину. Он спросил: „Ты еще хочешь меня? Такого, какой я есть?“ И пригрозил, что зарежет, если я откажусь. Я ему ответил. Не помню, что именно. Завязался длинный разговор. Но все время, пока он длился, Гари прижимал коленом мою мошонку, а губы его оставались вблизи моих. Я знал, что противиться бесполезно, что я в его власти, что выбора у меня нет. У него тоже выбора не было. Но мы вели себя так, как если бы что-то зависело и от нас, как если бы наше слияние не было предначертано, как если бы мы еще могли уклониться от предстоящей ночи. Хотя... мы вовсе не хотели от нее уклониться; мы бы в любом случае не отступились друг от друга, не разошлись, не отказались друг друга ублажать, не сделали бы ничего такого, что бы нас разлучило или привело к взаимному отчуждению. Сразу после его признания мы стали сообщниками. Только я в этом не хотел признаваться. Некое соображение - которое придумал не я; которое придумали и выдавали за правильное невесть какие мои соотечественники; которое могли бы прокручивать в своих головах миллионы других людей, помимо меня; которое они же и прокручивали теперь, выражаясь фигурально, в моей голове - заставляло меня противиться желанию Гари. <...>

Фрагмент IV Размышления Матье о Гари после их любовной ночи

Я пытаюсь разумом понять, почему люблю его, именно его, а не кого-то другого, следующего. Что я мог бы испытывать такую привязанность к девушке, исключено. Но почему я должен любить Гари? Из всех мужчин, которые мне встречались, на которых я смотрел, к которым приближался, - выбрать его и быть преданным ему одному: таков мой закон. Но закон этот неразумен; и его так просто не поймешь. Я готов унизить себя, признав, что от рождения наделен какими-то свойствами, вызывающими у других людей презрение. Да только и в этом я сомневаюсь. Привлекательная девушка может быть мне приятна или безразлична - точно так же, как и привлекательный юноша. Но я никогда не желал сближения ни с девушками, ни с юношами. Никогда. Было время, когда я, школьником, онанировал за компанию с Валентином. Его лицо мне нравилось. На такое непотребство нас толкал переходный возраст. Догола мы не раздевались. Думаю, нам обоим стало бы стыдно, если бы мы, чтобы усилить удовольствие, все-таки решились раздеться. Как бы то ни было, мы считали себя друзьями, и я верил, что люблю его. Но любовь наша оказалась столь жиденькой, столь ничтожной, что одна секунда - момент, когда я впервые увидел Гари -вытеснила из моего сознания и само это чувство, и образ Валентина. Валентин был обычным, тошнотворно заурядным мальчиком, научившим меня тому, чему я тогда хотел научиться: он меня целовал и засовывал руку в карман моих брюк. Позже - когда Гари стал моим вторым, моим подлинным Я - я не ощущал, что дружба с Валентином меня запачкала. Безграничное прямодушие Гари, его манера называть вещи своими именами, трезвое отношение к жизни отучили и меня раскаиваться в своих плотских влечениях или стыдиться их. Что бы я в этом плане ни сделал или ни захотел сделать, Гари мне не препятствовал. Мы такое даже не обсуждали. Гари принял меня целиком - с моим происхождением, моими ошибками, любыми дурацкими или самонадеянными желаниями. Не было во мне ничего, что бы ему не нравилось. И тем не менее: разум подсказывал ему, что связываться со мной нельзя. С самого первого момента, когда он меня увидел и понял, кто я такой (а увидел он меня голого, раненого, окровавленного), собственная трезвая натура и жизненный опыт, короткий, но достаточно отвратительный, предостерегали его... Однако этот внутренний голос зазвучал - и для него тоже - слишком поздно. Гари механически повторял мне все то, что нашептывал ему голос. Но он уже сам не верил в существование пропасти между нами, будто бы обусловленной разницей в социальном положении, образовании, манере говорить, происхождении. Он хотел умереть одновременно со мной. Это казалось ему самым надежным путем, выводящим из тупика, в который нас обоих загнали. Целый день он думал, как ему быть, и додумался до того, что мне лучше поскорей умереть, а он тогда сможет повеситься над моей кроватью. Он раздобыл веревку, привинтил к потолку крюк... Но я выздоровел. Факт этот усложнил его простые мысли и замутил ясные прежде чувства. Жизнь Гари сделалось трудной, потому что мы любили, но и избегали друг друга, как если бы усвоили нормы, принятые другими людьми.