Матье выпрямился; но опять наклонился над ямой. В безмолвии мальчика ощущалась угроза, знак унизительного превращения —
Голова еще была здесь, и грудь... Он, младший Матье, весь еще присутствовал здесь... от пальцев ног до волос на затылке... Но вместе с тем - отходил. Пятнадцать или шестнадцать прожитых им хороших лет были вырваны прочь, сделаны несостоявшимися. Форма, самая прекрасная из тех, какие мог обрести Матье, затерялась во тьме - распалась или была отнята. Конечную цель длительного процесса индивидуального роста, со всеми его перипетиями, вдруг взяли и отменили.
Матье услышал стон и распознал его тембр: глубокий стон, вызванный мукой, уже наполовину разрушившей сознание. Губы мальчика расслабились и раскрылись. Вытолкнутый из них звук был глубже, мягче, протяженнее, чем прежде; он был... как последнее слово.
Матье хотел закричать. Но не мог. Страх, который до сих пор он отгонял от себя (или отпугивал худосочными надеждами), теперь всецело завладел его жизнью. Со смутным трепетом Матье предался ему. Он чувствовал, как потеют извилины его мозга и как этот глубинный пот становится ядом-растворителем, внутренней тьмой, которая соответствует мраку вокруг него. В нем начала бушевать тишина: то был шум без звука. Прежние представления - добропорядочные, привычные и утешительные, связанные с верой в жизнь, - больше ему не повиновались. Непостижимый фантом - безымянный - вторгся, подобно разветвленному корню, в каждую клеточку его тела. Он, Матье, еще барахтался в этой пламенеющей сети. Еще чувствовал, как что-то отвратное проникает в него, постепенно его уничтожая. Он еще дышал. Даже обмочился. И обделался.
Его придушенное восприятие, выжженные желания, испепеленные радости соединились в единое ощущение тщетности всего, сожаления о содеянном, покинутости. Он не помнит больше, что именно любил в том другом: шестнадцатилетний ли возраст, или себя самого, шестнадцатилетнего, или обаятельную внешность -еще почти не испорченные руки, рот, который забыл поцеловать, половой орган, какую-то особую хрупкость, для которой не подобрать названия... Любил ли он вообще когда-нибудь, падал ли на колени перед другим человеком? Одной-единственной угольной черты хватило, чтобы подвести итог - сделать все бывшее прежде недействительным. Без прошлого стоит он, Матье, напротив мысленных картин, вдруг проявивших враждебность к нему; картин, мерзкие краски которых теперь обрели новое измерение, став еще и зловонными; стоит, одержимый физическим страхом перед собственным телом, захлебывающемся в своих же криках.
Он знает одно: что, взмокнув от смертельного ужаса, ходит кругами по комнате. Еще он слышит стук захлопнувшейся крышки люка. Этот звук - более мощный, чем удар грома, рев тысячи труб или грохот взрывающейся горы - наконец освобождает его голову от тисков. Да, он стряхивает пот со лба и волос; не без смущения замечает, что обделался; произносит какие-то разумные слова, которые, правда, до конца не продумал, - они просто выскочили из него, порожденные механикой его духа:
- Андерс мертв. Кто-то закрыл саркофаг. Какой обескураживающий конец!
Потом он решает сопротивляться. Он хочет бежать отсюда. Хочет вырваться на свободу. Хочет, чего бы это ни стоило, покинуть подвальный склеп. Опять начинает кружить по комнате. Переворачивает ногой бутылку, которая служила подсвечником. Случайно наступает на крышку люка, под которой - вытянувшись во весь рост, нагой, даже не прикрытый одеялом - лежит обезображенный покойник. Ребра Матье ходят ходунум; из груди вырывается болезненный хрип. Он чувствует потребность заплакать, но глаза остаются сухими. Он щупает стены. Чтобы найти дверь. Не находит. Он щупает и щупает. Он ходит по кругу. Рисует в черном воздухе план подвала: с четырех сторон -стены. Он становится на четвереньки и ползет вдоль стен. Но двери все равно не находит. Он сомневается, что она вообще существует. Ее существование так же сомнительно, как и наличие Андерсовых - недавно изъятых из жизни - шестнадцати лет. Он ищет последние спички. Он их не находит. Он роется в карманах куртки и брюк, подобранных где-то на полу. Спичек он не находит. Он натыкается на пропитанные кровью тряпки, прежде прикрывавшие рану. С отвращением отбрасывает их прочь. Но его руки сохраняют запах крови и слизи. Спичек он не находит. А тьма невыносима. Она настолько тесна, что давит ему на грудь. Внезапно он говорит: «Я больше так не могу. Я пленник. Я замурован».