- О чем ты думаешь... Что тебе снится, Гари, если ты видишь сны?
- Я думаю об отце... которого люблю, - сказал он без малейших колебаний.
- Ты его знаешь? Или все-таки нет? Ты ведь мне говорил...
- Отец, это и есть я. Каков я, таков и отец. Как я выгляжу... так же выглядел он. Я не похож на мать; я пошел в отца. Кроме меня, от него ничего не осталось. Он исчез, умер. Пока я живу, его словно бы и в прошлом не было. О нем никто не помнит.
- Ты гордишься им, - сказал я.
- Я его люблю... Иначе... иначе давно бы оказался на улице. Потому что я из самых низов. Мальчишки если и играют со мной, то как бы против воли. Эта орда, которая тебя изуродовала... эти подонки... они все имеют нормальных отцов или хотя бы нормальных матерей... Среди них нет ни одного, подобного мне. Потому... потому-то я и впал в ярость... а моим кулакам захотелось разгуляться... наносить удары так, чтобы слышался хруст... чтобы ломались кости. Не для того я старался, чтобы помочь сынку капиталиста выпутаться из беды. Я бушевал... молотил напропалую. .. потому что не принадлежу ни к одной дворовой компании. Тебя-то я прежде не видел. Тебя я не знал. Я только слышал об утонувших моряках, о подлостях твоего отца.
Я заплакал. Сперва слезы катились беззвучно. Потом я стал всхлипывать. Гари в упор этого не видел. Я стыдился своей слабости: того, что жалею себя, при нем; стыдился тем сильнее, что его это не растрогало. Наконец я сказал:
- Ты другой, Гари. Не такой, каким хочешь казаться. Ты явился сюда издалека; сны, которые ходят с нами по жизни, значимы; это память об истинном нашем происхождении... наша настоящая родина.
Я не посмел сказать ему, что видел второго Гари... его обнаженную суть, ТВОЕГО брата. Но, произнося эти фразы, я уже твердо знал, что моя любовь к Гари проверку выдержала; что никакое его слово, никакой промах, никакой проступок не изменят его сути, какой она мне открылась... и теперь сидела рядом со мной. Что сам Гари и есть эта сдвоенная форма: нечто, не существующее в реальности, ПЛЮС тело; причем существеннее, чем тело, это другое, которое я никогда не перестану любить, потому что в нем, Гари, возвышенное и прекрасное вообще не разделены. Я сказал себе: он человек, подобного которому нет. И тут же обвинил себя в том, что я ослеп от любви, уподобился зверю, идущему по пахучему следу... на аромат, который едва уловим, и все же обещает телесное чудо, высочайшее упоение. Я понимал, что и внутри, и снаружи все для меня изменилось; но я не знал, не придется ли оплатить такое преображение смертью. А вдруг мое погребение уже началось - всем этим: этой лачугой... присутствием Гари... нанесенным мне увечьем... телесной болью, неприятным лихорадочным жаром... Вдруг я уже окружен моей новой родиной... Вонь на этом дворе... чужой, Гари, который мне теперь ближе, дороже, чем любой из прежних знакомых, и полностью затмил Валентина... слились, став новым физическим измерением - переливчато мерцающим, как все подмененное, не связанное с обычной человеческой жизнью. Сам двор тоже, собственно, не был ландшафтом: он не имел отношения к этому новому миру, пока еще плохо мною освоенному. Двор был серым, бесцветным. И, вопреки жестким рассказам Гари, который видел в нем театральные подмостки, никакой такой цели не служил. Ибо люди с пяти этажей не спускались вниз, чтобы на короткое время исчезнуть за одной из двух фанерных дверей. Они оставались для меня гипотетическими людьми, призраками, не различимыми отчетливо. На дворе я заметил колоду для рубки мяса... и воткнутый в нее топор со светлым лезвием... похожий на топор палача. Здесь даже эшафот есть, мелькнуло у меня в голове. Но я об этом тотчас забыл.
На сей раз Гари не сказал, что я не в себе. Он молча зашивал мою куртку. У меня закружилась голова, и я зажмурился; но почти тотчас что-то рядом со мной шевельнулось. Я почувствовал близость чего-то живого. И от страха снова открыл глаза. Я увидел: рукав куртки Гари колышется, в одном месте даже образовалась выпуклость, хотя я за него не тянул. Рукав как-то странно двигался. Я, ища помощи, схватился за руку Гари. Он, видимо, сразу все понял.