Эсфирь, мать, успокоила ее. Она велела ей забыть о родителях – теперь у нее был только муж, больше никого. О ребенке тоже придется забыть: ему найдут кормилицу.
«КГБ будет допрашивать тебя так долго, что молоко у тебя в груди скиснет из-за мастита. Твои груди набухнут, молочные протоки забьются, груди будут гореть и покрываться язвами. Ты будешь как в лихорадке. Поэтому каждый раз, как только ты почувствуешь боль, встань, подойди к стене допросной и начинай выдавливать молоко из грудей прямо на стену. Заставь их устыдиться и засмущаться».
Больше всего Лину шокировало то, что ее мать, этот строгий, наглухо застегнутый на все пуговицы адвокат, так открыто и прямо говорит о том, как надо сопротивляться тайной полиции. Но, хотя Эсфирь никогда об этом не рассказывала, она немало знала об арестах.
Еще в 1948 году, когда Эсфирь была студенткой, декан факультета права отправил ее работать стенографисткой в киевский суд. У нее была отличная память, а в то время проходило множество «судов». В зал заседаний вводили одного человека за другим и лепили им сроки, как на конвейере. Это было послевоенное время, когда Сталин занялся преследованием украинских националистов. Вскоре Эсфирь уже знала, сколько лет дает каждый судья: этот пятерку, а тот – пятнашку. Если судья был известен особой суровостью, то перед самым оглашением приговора Эсфирь переставала печатать, все остальные работники суда тоже прекращали свою работу и крепко зажимали ладонями уши. Они видели, как судья бесшумно открывает рот, читая приговор, а затем в зале поднимался вой. Он напоминал завывание ветра, нарастая и превращаясь в безумный скорбный стон. Пронзительный вопль пробирал людей до костей.
«А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…»
Это были родственники приговоренных, и так повторялось каждый раз.
Так что Лина выросла в мире, где каждый прилагал все усилия, чтобы ничего не слышать. Она провела детство среди людей, говоривших шепотом фразы вроде «Такой-то арестован»; «Такой-то осужден» (взрослой она испытывала особое отвращение к шепоту и страдательным причастиям). Однажды случилась катастрофа – огромная дамба, удерживавшая воду около оврага в Бабьем Яре, разрушилась, и часть Киева оказалась под водой. Поток смывал трамваи и целые дома. Кто-то сейчас говорит, что погибли сотни людей, кто-то – что тысячи. Точно не знает никто: любые слухи об этом событии пресекались людьми «из органов», а публичные выражения скорби были запрещены. Но наводнение напомнило о другой замалчиваемой катастрофе. Именно в Бабьем Яре во время войны нацисты при содействии местных коллаборационистов убили несколько тысяч евреев. Об этом предпочитали не упоминать, храня нерушимое молчание.
В университете к Лине начали попадать первые запрещенные книги. Наконец кто-то начал говорить о том, что так долго замалчивалось. В небольшом кружке друзей моего будущего отца, Игоря, люди говорили то, что думали, не переходя на шепот. Они обменивались запрещенными текстами, напечатанными на дешевой бумаге. К ним приклеивали картонные обложки, а затем передавали друг другу в коробках из-под обуви.
Однажды вечером, за год до ареста Игоря, Лина пришла домой с обувной коробкой, в которой лежал «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына. Она держала ее под мышкой. Повернувшись, чтобы снять плащ, она заметила в отражении зеркала, висевшего в прихожей, взгляд прабабушки Цили, жившей в комнате напротив. Та внимательно посмотрела на Лину одним здоровым глазом, и, видимо, что-то в поведении моей матери выдало ее в ту же секунду. «Эсфирь! – закричала прабабушка. – Ребенок принес домой запрещенную литературу».
Эсфирь вбежала в комнату моей матери и угрожающе нависла над ней. «Думаешь, ты такая смелая? Дай-ка я объясню, что с тобой сделают. Тебя поведут по длинному темному коридору. Бросят в крошечную камеру. Закроют за тобой тяжелую дверь и повернут ключ в замке».
А затем Эсфирь издала гортанный звук, словно кто-то поворачивает какую-то огромную ржавую махину туда-сюда. Этот звук заставил мою мать сжаться от ужаса. Даже много лет спустя она не могла понять, как Эсфирь это удалось, какому напряжению нужно было подвергнуть свою гортань и связки, чтобы ей, Лине, передалось ощущение металла, ломающего человеческую волю.
Тем же вечером Лина унесла обувную коробку из дома. Мать впервые так прямо заговорила с ней об обратной стороне советской реальности: тюрьмах, арестах по вымышленным обвинениями и допросах, о которых все знали, но никогда не обсуждали.
«Может быть, с моей стороны это слишком жестоко, но я не могу подобрать никакого другого слова, кроме „предательство“, когда думаю о тех, кто был взрослым во времена моего детства и юности», – писал позднее Игорь в эссе под названием «Право читать».