Аномальность Сорокина заключена в том, что он, как это ни провокационно и легкомысленно звучит, невинен. Написанное им с трудом поддается дефинированию, потому что в нас господствует чувство вины. Не будь его, нам не пришлось бы подразделять наши желания на нравственные и безнравственные, наши действия – на дозволенные и наказуемые. Виновность – причина социальности: подчинения всех всем, солидарного взаимоприспособления, диалога, то есть коммуникативно-прагматического самоуничижения, предпринимаемого семантически ради самооправдания.
2. Чтобы разобраться в невинности, придется начать с понятия вины, гораздо чаще, чем она, обсуждаемого в учениях о Боге и человеке. Мнение Зигмунда Фрейда насчет чувства вины – одно из самых влиятельных в наши дни, хотя его история человека и не выдержала критики. Изгнанные отцом из первобытной орды сыновья, считал Фрейд («Тотем и табу»), сговариваются и убивают родителя, чтобы захватить женщин, которыми тот безраздельно владел. Отношение сыновей к отцу неоднозначно, расщеплено: они и боятся его, и восхищаются его могуществом. Умерщвление отца приносит поэтому не только удовлетворение, но и угрызения совести, которые вытесняются в бессознательное и возвращаются затем в образах тотемного животного, Бога, «сверх-я», одним словом, в виде замещенного отца. Итак, в основе своей чувство вины, по Фрейду, эдипально.
Но виноват ли Эдип у Софокла в том, что он стал отцеубийцей и женился на матери? Он не подозревал о том, что совершает эти грехи. Только тогда, когда обе тайны раскрылись, он испытал раскаяние и наказал себя. Софокл связывает вину и знание, вернее, самосознание человека, постигшего свое происхождение. Сходную ассоциацию проводит Ветхий Завет: преступая заповедь Творца, Адам и Ева выясняют, кто они суть. Адам, из тела которого возникла Ева, – кровосмеситель, как и Эдип. «Эдип царь» и другие античные трагедии – Ветхий Завет греков, которых вовсе не стоит так настойчиво, как это делается в культурософии, противопоставлять иудейскому миру.
Если следовать не за Фрейдом, а за «Эдипом царем» и Ветхим Заветом, за двумя исходными в европейской культуре текстами о чувстве вины, то напрашивается вывод о том, что оно зарождается в результате авторефлексии. Она формирует в нас то объектное, которое чем более оно объектно, тем более мертво. В этом вся трагедия я-объекта. Вина не результирует в себе «ничто» заброшенного в мир («бывающего») субъекта в его отношении ко «всему», каковым является бытие, как полагал Мартин Хайдеггер: «Das Dasein ist als solches schuldig…»[5] Homo sapiens sapiens оказывается «ничем» в связи с самим собой. Мы не различали бы добро и зло, если бы не причиняли зла себе. Вина ценностна. Судьи и подсудимые, мы аксиологичны. Выколотые глаза Эдипа означают его погружение в себя, в темноту собственной объектности. Изгнание Адама и Евы из Эдема делает их подверженными смерти. Их самоопределение было суицидным. «Познай самого себя», – провозгласил Сократ и принял цикуту. «Всякое сознание болезнь», – занес в свои «Записки» подпольный человек Достоевского. Мы виноваты перед собой, мертвя себя и себя за это карая. Социальность – союз самоосужденных, добровольная каторга. Мораль зиждется на подозрительности и нездоровом воображении. Она подразумевает необходимость греха при возможности его избежать. «Wenn ich nicht da bin, bin ich schuldig»[6]. Как раз наоборот. Поймав себя в нашей современности, мы становимся ответственными за нее, за историю, виновными.
То, что оба наших первотекста о вине делают равносильными самосознание и инцест, конечно же, не случайно. Половая связь с alter ego, с тем, кто зачал тебя или зачат от тебя (или зачат вместе с тобой как брат/сестра), есть овнешнивание авторефлексии, превращение ее в плоть, в материальный аналог духовной работы с самим собой. Кровосмешение запрещается из-за того, что оно, как воплощение самосознания, чревато виной. Не потребность в обмене (словами, женщинами, а в конечном счете товарами) табуирует инцест, как полагал Клод Леви-Стросс в «Элементарных структурах родства» (1947), но страх, которым сопровождается уход субъекта в себя. В «Эдипе царе» кровосмешение предсказано, оно есть до того, как стало фактом. В «Бытии» инцест предвосхищен вкушением плодов с Древа добра и зла. Инцест придает нашей вине телесную конкретность, физиологическую форму, Gestalt. Вместе с тем в текстах, где он изображен, ему предшествует некая, задающая эту форму, информация о ней. Надо думать, что такого рода последовательность в построении текстов отражает развертывание нашей психической реальности. Для человека в отдельности и для культуры в целом отправной, самой ранней точкой становления служит авторефлексия, духовное открытие нашей вины. Инцестуозность здесь вторична, что бы ни утверждал по этому поводу Фрейд.