Мелькнул табачный киоск и еще один, с молоком, потом с бананами, еще с бананами, с колбасой – кроваво-жирной, киоск «Интим», киоск с оборудованием для водолазов, пошла вдруг длинная голубая труба, горизонтальная и не кончающаяся, мелькнуло нарисованное красной краской «Чё?», потом еще одно «Чё?», труба внезапно оборвалась, Антон все не поворачивался, медлил, снова пошли торговые, более низкие ряды, теперь палатки, в которых продавцы умещались уже кое-как, из некоторых палаток выпирали, кто спиной, кто ляжкой, кто носом, натягивая неожиданно желтую парусину и, очевидно пытаясь, достать товар, мчащийся и мчащийся мимо Антона, которого все держал и держал кто-то невидимый, с кем так не хотелось вступать в коммуникацию.
– Ну что, попался? – сказал наконец негромкий злорадный голос, не то женский, не то мужской. – Да, я тебя узнал.
Антон повернулся как бы помимо себя. И тут уже увидел лицо того, кто все это время держал его.
Это все же был мужчина, крупный, грузный, хотя и с каким-то женским лицом.
«Не хватает только усов. Да, с усами он точно был бы похож на бабу. На бабу с нарочно приклеенными усами. Так, чтобы не узнать…» – усмехнулся было про себя Антон, стараясь остаться в прежней веселости сознаний.
– Да-да… кхарк… узнал, – повторил державший. – Помнишь, ты мне в субботу продал варган?
Антон действительно торговал варганами, стоя по субботам в клубном фойе, поднося к губам и дергая за железку, изменяя объем полости рта, то втягивая, а то вытягивая щеки, менял, занижая и завышая странный возбуждающий звук, от которого вставала перед глазами Монголия, желтый кумыс в пиале и черная подпрыгивающая кобылица, подбивающая себя под круп копытами задних ног и весело взмахивающая хвостом – зза-а-азз! – такой солнечный звук на заре, когда только-только появляется светило, сразу заливая собою степь, вспыхивая в темном дымном ковыльном золоте.
– Помнишь, в фойе? – продолжал держащий Антона крупняк с женским лицом. – Напротив видео… или как там ее?
«Неужели клейма?» – пронеслось и обрушилось. Антон с болью вспомнил Антонио, высокого скрипача в черном фраке и в белой рубашке с атласной синеватой бабочкой-галстуком. Антонио обольстительно улыбался, передавая кожаный портфельчик с варганами, на заре вздыхали старинные мастера, устремляя узкий взгляд своих глаз на Антона.
– Да, клейма… кхарк, кхарк… клейма-то не те, – проговорил женский мужчина, сплевывая на пол троллейбуса желтой с прожилками слюной. – Так что придется разобраться.
Троллейбус остановился, извергая их обоих на голую, отовсюду видную остановку. Сзади подъезжал грузовик с белым пекарем в кабине, из кузова неслись крики пенсов.
Антонио был любимец публики. Хотя сам он публику не очень-то и любил. Антонио любил свою смерть, хотя и боялся ее, сам по себе он был весел и старался о ней не думать. Зато смерть иногда думала об Антонио. Она хотела пика Антонио, когда бы он взобрался на свой пик, чтобы взять его на пике, срезать в каком-нибудь смешном дурацком жесте, зарезать его и его тело, как тело дурацкого бога, и разбросать по полям. Вот был скрипач Антонио, каких теперь нигде уже нет. Но Антонио знал, что и его смерть знает, как и где его срезать, и потому на скрипке играть перестал, хотя и по-прежнему спал с публикой, засовывая ей теперь вместо смычка для начала варган.
– Антонио, продай мне свою душу, – говорила одна маленькая белокурая публика.
– Зачем она тебе?
– Я буду с нею играть, когда тебя уже не будет.
– Вот еще, – хмурился Антонио.
– Ну когда ты меня бросишь, – смеялась она.
И он целовал белокурую бестию в спину, шурша в ее спине длинными контрабандистскими поцелуями.
– Ах, полетим над городом, – вздыхала она и жадно смеялась. – Ну давай же, давай. Где твой смычок?
По ее спине уже бежали муравьи наслаждения. Но Антонио незаметно пальцем всовывал ей на сей раз в ухо варган и – зза-а-азз – вместо Вивальди звучала Монголия. На черном коне Чингиз хан привставал в стременах, медлил и… мчался на Запад.
Пустынно было на Западе. В фойе филармонии неслышно гудело реле турникета, вахтерша пропускала или не пропускала в филармонию, как в бездну метро, тех, кто мог приобщиться к вечности с тайного, так сказать, входа, как приобщился однажды и двадцатидвухлетний мальчик Антон.