Кожу на теле Дарьи содрали немцы резиновыми ремнями, она думала, что всё равно умрет на дороге, и отдала дочь.
В Минске Дарью посадили за ограду из колючей проволоки. Здесь было столько людей, что даже лечь негде. Ела Дарья картошку, которую немцы выставляли в деревянном корыте, одно на всех. Опухшие ноги ее стали лопаться на подошвах, она к этому корыту подползала на четвереньках. Осенью тех, кто остался в живых, послали заготавливать торф. Люди были такие слабые, что тонули в ямах, откуда брали торф. На зиму заключенных перегнали в лес — заготавливать дрова. В лесу многие замерзли насмерть. Весной Дарью отправили на кожевенный завод. Здесь она в бадьях мыла кишки, которые немцы, как и всё, увозили к себе. На заводе Дарья заболела, у нее образовалось заражение крови. И даже когда она вся пылала огнем, ее все-таки заставляли работать. Немец-мастер бил ее пружиной, которая, растягиваясь при взмахе, доставала человека, если он стоял даже в трех шагах от мастера. Дарья не умерла.
Прошло два года. Заключенные работали у немецкого помещика, которому были отданы усадьба и прилежащие земли, где раньше помещался дом отдыха трудящихся Минска. Днем заключенные работали, ночью их сгоняли в концлагерь на песчаном карьере. От усадьбы до карьера четырнадцать, километров. Дарья сплела как- то ивовую корзину. Эту корзину увидела кухарка помещика, немка, и велела Дарье сплести такую же корзину, но только побольше. Дарья сплела корзину. Немец- часовой знал о заказе и разрешил Дарье отнести корзину кухарке. Дарья вошла в комнату кухарки с корзиной и увидела, что она спит. Тогда Дарья поставила корзину на пол, а кухарку задушила и бежала.
Сорок человек из концлагеря немцы расстреляли. Дарью поймали в Минске, где она собирала милостыню, притворяясь глухонемой. Теперь она очень хотела жить, хотя раньше все время хотела повеситься и два раза топилась в торфяной яме, но оба раза ее спасали. В ночь перед приходом в Минск Красной Армии заключенные в районе военного городка разбежались, и немцы не успели убить их. Вместе со всеми убежала и Дарья Гурко.
В сожженной немцами деревне Михеды, километрах в сорока пяти от Минска, мы встретили Дарью Гурко.
На опаленной земле, у развалин печей, сидели люди. И не было слез у них на глазах. С животворящей деловитостью они складывали шалаши из досок, с великим упорством обживая родимую и разоренную землю. И в тишине белых сумерек громко и властно звучал женский голос:
— Ребят общим котлом кормить надо. Мы от сухомятки не обезживотим, а детишек в заморе держать никак не позволю. У кого что есть, выкладывай.
Потом тот же голос мы слышали на дороге, где саперы выискивали мины:
— Если вам, ребята, недосуг по хлебам пройтись, так вы укажите, как мины вытаскивать, а я бабам объясню, мы и сами справимся, а то немец хлеба заминировал и нам к ним ходу нет.
Потом мы слышали песню у костра. Ее пел все тот же женский голос. Когда подошли к костру, мы увидели женщину, худую, с темным, глиняного цвета лицом, в заплатанном, изношенном донельзя рубище, но когда она взглянула на нас, мы увидели глаза ее. И столько в них было чего-то необыкновенного, какого-то особенного, сильного внутреннего света — выражения ума, власти и воли к жизни, — что невольно слова любопытства застряли в горле. Но она, словно угадывая, спросила насмешливо:
— Что, товарищи командиры, небось, дивитесь? Пришла баба из немецкой тюрьмы, Вместо дома — уголья, а она песни поет?
И вдруг лицо Гурко изменилось, еще больше потемнело, и она глухо произнесла:
— Я при немцах не плакала, не жаловалась. Но, что за эти три года было, век помнить буду. Только вы мне объясните: с чего бы лучше сразу начать, чтобы все аккуратно получилось? Я тут сейчас вроде советской власти. Меня, как самую закаленную, другие семейства над собой поставили. Уборка будет — большая забота. Инвентарю — раз, два — грабля и лопата. Нужно идти в лес немецкую трофею искать.
— Вы бы сейчас как-нибудь устраивались, ведь нельзя в земляной яме жить.
— Почему нельзя? — удивилась Гурко, — Можно. Вы еще не знаете, как жить можно. Мне главное сейчас вот… Это спасибо для вас сделать, которое земля сготовила. На словах-то каждый привет и здрасте, а мне руками доказать необходимо. Хоть битая, да не согнутая. Мне охота советской власти не в прекрасной жизни, а сейчас трудом оплатить. А то, выходит, вы освободители, а мы кто?