Катя вынула из пробоины тряпку и начала протирать броню, забрызганную маслом, но тряпку у нее отнял Зотов.
— «Американку» проспорил, — сказал он с удовольствием, — обязан теперь для всех.
— Отдай, — сказала Катя.
— Не могу, честь дороже.
Катя вынула ключи и стала снимать разбитую крышку картера.
— Извиняюсь, — сказал Гущин, — но по этому агрегату я бог и допустить никого не могу.
— Да вы что, сговорились? — с отчаянием спросила Катя.
— Сговорились, — ответил Глаголев.
У Кати сильно запершило в горле, и она сипло сказала:
— А я вовсе не нуждаюсь.
— Ладно, ладно, иди спать, — сказал Глаголев.
Катя вошла в хату. Пол хаты был устлан соломой. Катя легла и накрылась полушубком, и сейчас же все ее существо стало наполняться гудящей, качающейся темнотой. Но кто-то толкал ее и будил.
— Не надо, — жалобно попросила Катя и, думая, что заняла чужое место, придвинулась к стене.
— Ну тогда положи, проснется — съест.
Потом она почувствовала, как ее накрывают полушубками, пахнущими, как и ее собственный, бензином, маслом, и кто-то тревожно шептал:
— Вы, ребята, легче, а то она задохнется, от троих хватит.
И еще кто-то сказал:
— Поди там: чего он газует, скажи — Катя спит.
Что испытывала, засыпая, Катя, какие ей снились сны, — не знаю. Только вот что. Кто был на фронте, тот поймет, что нет ничего выше, торжественнее, чище и огромнее вот такой товарищеской любви. И никогда произнесенное слово «люблю» не будет озарено такой правдой, силой и красотой необыкновенной, как у нас на фронте.
1944
Клятва
Ее раздавили, узенькую, простую деревенскую дорогу.
Она раздалась вширь грязной полосой, иссеченная тысячами колес.
На обочинах торчат колья, на них — поспешные надписи: «Объезд запрещен. Мины».
Обезглавленный тягач на кривых колесах с оторванным мотором, синие куски лошади, пилотка, прилипшая к стволу дерева. И все-таки многие сворачивают на обочину и идут мимо надписей, мимо обломков.
Что заставляет пренебрегать опасностью? Усталость, легкомыслие или нетерпение? Пожалуй, всё вместе.
Саперы, похожие с миноискателями на рыбаков с сачками, бродят по полю и шарят в траве. Они кричат на бойцов. Бойцы молчат — боятся, как бы саперы снова не погнали на дорогу, где грязь липнет к истомленным ногам пудовыми комьями.
В канаве с оттиснутыми следами танка лежит труп — расплющенный, как камбала, немец. Слева от дороги — груда кирпича, ямы, наполненные углем и пеплом.
На древесный бурьян похожи высохшие сады. Сухие пыльные трупы деревьев с черными ветвями выглядят печально и сурово. Казалось, тысячи этих деревьев покончили с собой, чтобы ни аромата своего, ни красоты цветения, ни нежного тела своих плодов не отдать врагу.
Полоса немецких укреплений разбита снарядами.
Всюду валяются какие-то коробки, чехлы, футляры. Поперек канавы лежат мостки для пешеходов, а канава узенькая.
Впереди окопов — рогатки, обмотанные спиралями колючей проволоки, бесконечными рядами уходят они к горизонту.
Белый, меловой свет луны освещает развалины.
Бойцы готовились к ночлегу, короткому ночлегу после боя. С брезгливым отвращением они обходят тряпичный хлам, лежащий возле немецких землянок, женские шубы с оторванными меховыми воротниками, юбки вместо наволочек, набитые сеном.
Сержант Гуськов сидит у костра и зашивает прореху на шинели. Морщинистое сухое лицо его с густыми бровями скорбно озабочено.
— Миной? — спрашивает Толкушин.
— Нет, так, зацепился.
— А мне прямо в ноги плюхнулась, — возбужденно сказал Толкушин. — Все железо через голову переплюнуло и не задело. Вот счастье! — и засмеялся.
Воткнув иголку в подкладку пилотки, Гуськов поднял лицо и тихо спросил:
— Сказывали, на тебя двое навалились?
— Один, — обрадованно сказал Толкушин. — Второго мы вместе с Кузиным приняли. Если считать, так вроде полнемца, — и радостно добавил: — У меня перед ребятами совесть чистая.
Гуськов протянул руку, поправил котелок с водой, висящий над костром, потом задумчиво сказал:
— А меня, Вася, совесть все мучает. Вот и дрался я сегодня аккуратно…
— Куда больше, штук пять накидали, — почтительно поддакнул Толкушин. — Прямо, как лев!
— Мне, Вася, их кидать по большому счету надо. Ты того не знаешь, что я знаю.
Гуськов замолчал, глядя в живое пламя костра, потом снова сказал: