Выбрать главу

— Сегодня Тихонова хоронили. Ребята плакали, а я с сухими глазами стоял. Ты слушай, что на моей душе.

— Я слушаю, — сказал Толкушин и перестал размешивать в котелке щепкой.

— У меня два друга были, — сказал Гуськов, — Фомин и Алексеев. С ними мы три года на империалистической в окопах просидели и стали от этого как братья. В семнадцатом нас делегатами в Питер к Ленину послали. Не к нему лично, на конференцию. А вышло — пришлось для советской власти первое здание добыть — Зимний штурмовали, дворец такой. Экскурсантам его всегда показывают. Убили там Фомина кадеты на лестнице. Остались мы с Алексеевым вдвоем. Немного погодя немцы Псков взяли, к самому Питеру двинулись. Пошли мы с Алексеевым на немцев. Ранили меня. Алексеев на себе тащил. Убили Алексеева. Осиротел я. Ну, там еще фронты были. В общем вернулся с гражданской и начал семьи погибших своих товарищей разыскивать. У нас клятва была: если кто погибнет, так заботу о семье товарища берет тот, кто живой останется. Нашел я их семьи. Плохо жили. Прямо сказать — в голоде.

Чего я только не делал, чтобы жизнь им поправить! Нанимался на всякую тяжелую работу. Стыдно сказать, а даже спекулянтом был, на толкучке барахлом торговал. Это коммунист с семнадцатого года. Вот, брат, дело какое. Вызвали в райком партии. Рассказал все без утайки. Пускай, думаю, что хотят, то и делают. Партбилет на стол положил. А секретарь Вавилов, — он у нас эскадроном моряков раньше командовал (в гражданской такие подразделения водились), — ходит по кабинету, на билет мой не смотрит, в стол не прячет и молчит. Потом сказал:

— Ты, Гуськов, что думаешь? У тебя у одного только совесть? А у партии совести нету?

— Нет, — сказал я, — я так не думаю.

— Не думаешь, так выполняй свою партийную клятву тоже. Ты не подачки людям давай, ты им обещанное счастье добудь. Ты слово свое, слово коммуниста, выполни.

И послал меня Вавилов на Волховское строительство— землекопом. Землекопы — трудный народ, не все сознательные. Потом на экскаваторе машинистом работал. И сколько я земли вынул — сосчитать трудно. Много по нашей стране поездил. И хоть помогать сильно семьям своих товарищей не мог, но письма получал от них часто. И что ж ты думаешь? Ведь по-настоящему люди зажили. Ребята школы окончили, в вузы подались. Фомины, так те в новый дом переехали на пятый этаж. Погостить зовут. Приезжаю. Колька, старший сын Фоминых, на такси за мной на вокзал приехал. Обнимают меня все, целуют. Словно счастье все это я им из своих рук выдал. А я всего — техник-строитель, даже до инженера не дотянул. Вот, Толкушин, какое дело. И хорошо мне было у них. Радостно. Когда уезжал — выпил на прощанье маленько. Подал я руку Марии Федосеевне и говорю развязно, — если бы не выпил, никогда не сказал бы так: «Ну, как, Мария Федосеевна, выполнил я свою клятву, какую Андрюше давал?» Вот так и сказал.

Гуськов протянул руку к костру, вынул из него горящую ветку, прикурил от нее и, пристально глядя, как меркнут угольки, покрываются нежным, как пыльца на крыльях бабочки, пеплом, медленно произнес:

— Теперь тебе, Толкушин, понятно, какая мера моей совести, сколько с меня немцев причитается за все. И хоть дрался я сегодня достойно, а все кажется — мало, и все меня мучает: может, какого я упустил, а он, этот упущенный, ребят Фоминых или Алексеевых убьет. Ведь они на фронте. Я с ними по-прежнему переписку имею.

Или кого из вас. Разве за всех вас перед семьями вашими я не буду снова ответ нести? Буду. Я обязан снова им жизнь обещанную хорошую вернуть. Вот по какому счету я с ними драться должен, — сказал Гуськов и, выхватив дрожащими пальцами уголь из костра, снова стал раскуривать погасшую папиросу.

Белая луна катилась сквозь пенистые тучи.

Голые черные ветки деревьев роняли на землю свои железные тени.

В небо на узких белых стеблях подымались осветительные ракеты.

Снова мерно и часто начали вздыхать орудия, участилась перестрелка. Значит, немцы снова пошли в контратаку.

Гуськов затянулся, выпустил из ноздрей густой дым и участливо сказал притихшему Толкушину:

— Ты пока бы, Вася, прилег. Поспать нам, видно, сегодня опять не придется.

Костер угасал, угли седели и меркли.

1943

Ганси Киля

На стремнине облас ударил о корягу, черную, с корнями, похожими на клубок окаменевших змей. Несколько мгновений облас, как конь, вставший на дыбы, почти вертикально висел в воздухе. Потом твердая от холода вода Амура схватила Ганси и, тесно сжимая в своих упругих струях, увлекла куда-то в глубину.