— Так она ж вся в дырах, — сказал Горбуль. — Ну, забыл на привале, ну и что ж?
— А то, — зловеще сказал Грачев, — что эта ветошь’ на вате, а вата хорошо воду держит, а если опять придется беглый огонь вести, ею хорошо орудие остужать.
Горбуль смутился и сказал примирительно:
— Ну, ладно, твой верх, мой недолет.
Грачев, смягчившись от просительного тона, но еще не желая мириться, сказал:
— Я себя умником не считаю. Но за войну я себе одну мысль придумал. — Он помедлил, посмотрел на небо, где кружил немецкий корректировщик, прозванный за свою форму «костылем», и сказал, не меняя позы, не опуская глаз: — Люди теперь машинами воюют. — И поспешно добавил, боясь, чтобы Горбуль не перебил: — Винтовка тоже машина. А наше орудие — совсем машина.
— Ну и что? — перебил его все-таки Горбуль.
— А то, — уверенно сказал Грачев, — машина в руки даром не дается, если об нее все руки не изотрешь. — И неожиданно закончил: — А ты человек мягкий. Ты себя мучить не любишь. Ты воевать на одном азарте хочешь. По тебе, война — только драка. На огневой ты королем ходишь, а на марше лопату в руки взять брезгаешь.
Горбуль приподнялся и сипло спросил:
— Так кто же я после всего этого, по-твоему?
Грачев тряхнул рубаху и спокойно сказал;
— Необдуманный человек, вот ты кто!
…Командир указал, где нужно оборудовать огневую позицию.
Выкопав нишу и две щели по бокам ее, бойцы, вкатив орудие, замаскировали его. На свежесрубленные стеллажи уложили снаряды, с левой стороны на припасенную Грачевым доску поставили стаканы с зарядами, другой доской прикрыли стаканы, чтобы не проникала внутрь сырость.
Верный себе, Грачев натаскал в нишу лапок ели и устлал ими землю, как ковром. Затем сходил к своей криничке и принес воды на случай, если придется при большом огне остужать нагретый ствол орудия.
Было жарко, знойно. Желтый горячий солнечный свет, проникая сквозь листву деревьев, красился в зеленый цвет, как от абажура, но от этого он не становился прохладнее. Облака в небе казались тоже теплыми от жары. В расположении немцев стояла какая-то притаившаяся тишина.
Горбуль, верный своей натуре, когда вкатывали орудие, показал всю свою силу и в заключение кувалдой лихо с нескольких взмахов заколотил в землю сошники разведенных станин. Успокоившись, он улегся в куцем шалаше так, что его ноги торчали наружу, и курил, глядя на небо, на облака, желтые и теплые в вершинах, а внизу уже покрытые холодной копотью надвигающихся сумерек. И поза его была настолько безмятежной, что видно было сразу: этот человек решил по крайней мере сто лет прожить и поэтому никуда не торопится.
Ночью немцы открыли орудийный огонь.
Сначала раздавался глухой звук, будто кто-то далеко ударял пинком в днище пустой бочки. Потом слышался сухой шорох, — это летел снаряд. Шорох нарастал, приближался, как ветер, несущийся по вершинам деревьев высохшего, мертвого леса. Затем раздавался хрустящий звук разрыва, и тугая воздушная волна толкала, как подушка.
Артиллеристы, сидя в шалашах, прислушивались к полету снарядов и шутили, когда снаряды не разрывались и плюхались на землю, резко прерывая скрежещущий стон полета. А когда после одного выстрела раздался непонятный режущий вопль, словно в воздухе летело какое-то страдающее животное, и послышался очень глухой звук разрыва, бойцы захохотали:
— Этак они своих перелупят!
— Поясок со снаряда соскочил, вот он кувырком и чешет на свой край…
— Портит кто-то фрицам товар!
— С нашей продукцией такого сраму не бывает!
И артиллеристы курили, лежа в шалашах, и обсуждали немецкую стрельбу насмешливо и деловито.
В светлом, большом, чистом небе светили большие зеленые звезды, похожие на бортовые огни самолетов. В шалашах пахло банными вениками от увядающих листьев.
Грачев, положив на лист бумаги ладонь с растопыренными пальцами, учился писать в темноте, так как хотел стать разведчиком-вычислтелем. Работа огневика казалась ему слишком спокойной. Горбуль, лежа на спине, говорил медленно, со вкусом, только для того, чтобы поговорить, не особенно задумываясь над смыслом того, что он скажет.
— Это правильно насчет презрения к смерти, — приятным грудным голосом гудел Горбуль. — Чего ее бояться! Но и зря думать о ней не стоит. Вот он сейчас пристрелку кончит и накроет. А зачем я себя по этому поводу тревожить буду! Лучше я о чем-нибудь интересном буду думать.
В темноте не было видно лица Грачева. Но, судя по тому, как он ерзал на своей лиственной подстилке, понятно было, что каждое слово Горбуля раздражающе жгло его.